Иваницкий Николай Иванович: различия между версиями

Материал из Вики Санкт-Петербургский государственный университета
Перейти к навигацииПерейти к поиску
Нет описания правки
Нет описания правки
 
Строка 6: Строка 6:


''«Начались лекции. Дела мои шли хорошо, я занимался прилежно; вскоре профессора начали отличать меня, а товарищи уважать. Больше всего я занимался историей Русской литературы, которую читал Плетнев, и политической экономией, которую читал Порошин; потому что оба эти профессоры – люди с душою и говорили всегда с истинным убеждением в правоте своих мыслей. Из казенных однокурсных моих товарищей не было людей хороших: все почти воспитанники 3-й Гимназии, бездарные и бездушные, носящие на себе отпечатки гувернерского обращения. Один только Коншин, мой земляк и товарищ по гимназии, да Шведт, родом Белорусс, составляли исключение: первый был человек с душою и хорошо занимался; второй тоже умный и добрый малой, только лентяй. Казенные математики были лучше: Кеслер, Ленчевский и Копосов постоянно были моими добрыми товарищами. Со многими из своекоштных студентов я сблизился и подружился. П. Зубов, мой земляк и товарищ по гимназии, Любощинский, Червинский, Граве, Щулепников, Крамер, Мосягин, Щетинкин и многие другие были хорошими и дельными товарищами. Зубов был у нас издателем Университетского журнала; я принял в нем деятельное участие. Первая статья моя была перевод с польского в стихах небольшой поэмы Славацкого «Исповедь монаха». Эта статья заслужила общую похвалу всех студентов, и именно с этого времени товарищи начали смотреть на меня с большим уважением».''
''«Начались лекции. Дела мои шли хорошо, я занимался прилежно; вскоре профессора начали отличать меня, а товарищи уважать. Больше всего я занимался историей Русской литературы, которую читал Плетнев, и политической экономией, которую читал Порошин; потому что оба эти профессоры – люди с душою и говорили всегда с истинным убеждением в правоте своих мыслей. Из казенных однокурсных моих товарищей не было людей хороших: все почти воспитанники 3-й Гимназии, бездарные и бездушные, носящие на себе отпечатки гувернерского обращения. Один только Коншин, мой земляк и товарищ по гимназии, да Шведт, родом Белорусс, составляли исключение: первый был человек с душою и хорошо занимался; второй тоже умный и добрый малой, только лентяй. Казенные математики были лучше: Кеслер, Ленчевский и Копосов постоянно были моими добрыми товарищами. Со многими из своекоштных студентов я сблизился и подружился. П. Зубов, мой земляк и товарищ по гимназии, Любощинский, Червинский, Граве, Щулепников, Крамер, Мосягин, Щетинкин и многие другие были хорошими и дельными товарищами. Зубов был у нас издателем Университетского журнала; я принял в нем деятельное участие. Первая статья моя была перевод с польского в стихах небольшой поэмы Славацкого «Исповедь монаха». Эта статья заслужила общую похвалу всех студентов, и именно с этого времени товарищи начали смотреть на меня с большим уважением».''


''«Здесь кстати сказать, что инспектор Филиппов с этого году сделался ко мне еще ласковее, и именно вот по какому обстоятельству. В январе или феврале 1836-го года он получил от князя несколько выговоров за то, что часто многие студенты не ночуют в Университете. Желая прекратить эти беспорядки, инспектор приказал, что студенты могут ходить только без спросу только до 12 часов вечера, а кто хочет опоздать, то должен спроситься у него, или по крайней мере оставить записку. Разумеется, многие не умели оценить этой кроткой и необходимой меры и часто без позволения прогуливали целые ночи. Я со своей стороны предупредил инспектора, объявив ему, что каждую среду и пятницу я бываю у профессоров Плетнева и Никитенки, и поэтому в эти дни, может быть, буду приходить поздно. Случилось, что в одну пятницу я пробыл у Никитенки до 2-х часов и возвратился от него в Университет вместе с двоюродным братом инспектора, Михайловым, который жил вместе с Филипповым. Между тем в ту же ночь многие из студентов не ночевали дома, а многие поздно возвратились, не имея на то позволения. Все это было передано инспектору, а в том числе сказано и обо мне, что я поздно возвратился. Мы сидели за обедом; не дождавшись конца стола, я ушел наверх, а инспектор между тем пришел в столовую и, разгорячившись, очень шумел на тех, которые были виноваты. При этом случае он вспомнил и обо мне и послал за мной солдата. Я прихожу в столовую; вдруг инспектор начал горячиться и кричать на меня, между тем как прежде он никогда не говаривал даже грубого слова. Я стоял, слушал брань и не понимал, за что все это. Наконец Филиппов сказал, чтобы я остался на 2 недели под арестом. Я, не сказав ни слова, ушел наверх. Прочие студенты, возвратясь из столовой, объяснили мне в чем дело. Я отправился к инспектору и очень вежливо спросил у него о причине его гнева. Он объяснил мне; а я сослался на Михайлова и напомнил ему, что еще в начале года получил позволение опаздывать по средам и по пятницам. Филиппов расплакался, стал меня обнимать и просить прощения. Я успокоил его и ушел в свою комнату. Не прошло пяти минут, как инспектор снова явился к нам, собрал всех студентов и торжественно начал просить у меня прощения. Опять пошли объятия и поцелуи; тем дело и кончилось».''
''«Здесь кстати сказать, что инспектор Филиппов с этого году сделался ко мне еще ласковее, и именно вот по какому обстоятельству. В январе или феврале 1836-го года он получил от князя несколько выговоров за то, что часто многие студенты не ночуют в Университете. Желая прекратить эти беспорядки, инспектор приказал, что студенты могут ходить только без спросу только до 12 часов вечера, а кто хочет опоздать, то должен спроситься у него, или по крайней мере оставить записку. Разумеется, многие не умели оценить этой кроткой и необходимой меры и часто без позволения прогуливали целые ночи. Я со своей стороны предупредил инспектора, объявив ему, что каждую среду и пятницу я бываю у профессоров Плетнева и Никитенки, и поэтому в эти дни, может быть, буду приходить поздно. Случилось, что в одну пятницу я пробыл у Никитенки до 2-х часов и возвратился от него в Университет вместе с двоюродным братом инспектора, Михайловым, который жил вместе с Филипповым. Между тем в ту же ночь многие из студентов не ночевали дома, а многие поздно возвратились, не имея на то позволения. Все это было передано инспектору, а в том числе сказано и обо мне, что я поздно возвратился. Мы сидели за обедом; не дождавшись конца стола, я ушел наверх, а инспектор между тем пришел в столовую и, разгорячившись, очень шумел на тех, которые были виноваты. При этом случае он вспомнил и обо мне и послал за мной солдата. Я прихожу в столовую; вдруг инспектор начал горячиться и кричать на меня, между тем как прежде он никогда не говаривал даже грубого слова. Я стоял, слушал брань и не понимал, за что все это. Наконец Филиппов сказал, чтобы я остался на 2 недели под арестом. Я, не сказав ни слова, ушел наверх. Прочие студенты, возвратясь из столовой, объяснили мне в чем дело. Я отправился к инспектору и очень вежливо спросил у него о причине его гнева. Он объяснил мне; а я сослался на Михайлова и напомнил ему, что еще в начале года получил позволение опаздывать по средам и по пятницам. Филиппов расплакался, стал меня обнимать и просить прощения. Я успокоил его и ушел в свою комнату. Не прошло пяти минут, как инспектор снова явился к нам, собрал всех студентов и торжественно начал просить у меня прощения. Опять пошли объятия и поцелуи; тем дело и кончилось».''


''«В этот год к Пасхе нам разрешено было носить шпаги и шляпы. Прежде форма соблюдалась нестрого: кто придет в мундире, а сверху бекешь и круглая шляпа. Теперь же строго велено было всем ходить непременно в форме. Мундир у нас был довольно хороший: темно-зеленого сукна с голубым воротником и с золотыми петлицами. На шестой неделе поста мы получили первое известие о шляпах и шпагах. Как теперь помню: это было в среду; мы сидели на лекции у Плетнева; приходит инспектор и объявляет нам. По этому случаю начались кое-какие разговоры. Инспектор, обращаясь к нам, говорил: «вот прежде многие из вас ходили в цветных брюках; теперь этого уже нельзя будет делать; вот напр., г. Блудов, я вас очень часто видал не в форме». Блудов поднялся со своего места и, показывая на брюки, отвечал: «нет, Ник. Пав-ч, я в форменных брюках». Разумеется, и инспектор и все мы захохотали… Когда инспектор ушел, Плетнев начал продолжать лекцию такими словами: «в этой новой форме начали появляться сонеты…» Всеобщий хохот. Здесь кстати припомню другой анекдот о Плетневе. Однажды на репетиции он спросил князя Щербатова; тот отвечал, что не приготовился; Плетнев обратился к другому студенту, но и от того получил такой же ответ. Тогда Плетнев покачал головой и с улыбкой сказал: «не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие!» Подобные анекдоты случались и с другими профессорами. Шульгин, избранный в ректоры, рекомендуясь нам, сказал: «нынче Крестопоклонная неделя (это было на 4 неделе поста); не знаю, будет ли моя новая должность крестом тяжелым, или иго мое будет благо и бремя легко». Тоже случилось, что Крамер не явился на экзамен к Шульгину и чрез несколько дней начал просить, чтоб его проэкзаменовали. Шульгин сказал, что надобно представить лекарское свидетельство. Крамер отвечал: «я не хочу обманывать вас; потому что не был на экзамене не по болезни, а по домашним обстоятельствам». Шульгин на это сказал: «я вполне верю вам, г. Крамер, но все-таки для формы надобно какое-нибудь свидетельство; вот ведь нам многие представляли свидетельства и от таких докторов, которых знает вся Европа, и от таких, которых знает один только Бог, да и тот потому, что всеведущ».
Экзамен приближался, а вместе с тем приближался и срок, когда надобно было подавать сочинение для получения медали; а между тем мое сочинение было написано только вполовину: надобно было и писать, и готовиться к экзаменам. Нечего делать! За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь: я решился не искать уже медали и бросил свое сочинение. Оно было довольно хорошо,, и я уверен, что получил бы медаль. Из наших студентов подали сочинения трое; но все, как и ожидать надобно было, остались с носом…»''


''«Когда мы возвратились в Петербург, то нашли уже весь Университет готовый к переезду на Васильевский остров в дом Двенадцати Коллегий, который нарочно отстроен был для Университета. В этом доме со времен Петра 1-го помещались Сенат и Синод, а теперь он отдан был под Университет. Что здание прекрасное, об этом не о чем и говорить: галерея, в которой помещается библиотека, по величине своей первая в Европе: она в длину 183 сажени; в ней паркетный пол и по концам зеркальные двери; зала, в которой при Петре была конференция, осталась в прежнем своем убранстве. Публичная зала в длину около 30 сажень, в 2 этажа, с хорами и мраморными колонными; пол паркетный. Аудитории многие сделаны амфитеатром: мебель везде новая. Мы поместились в третьем этаже: во втором аудитории, библиотека и залы, а в третьем столовая, буфет, кухни, правление, цензурный комитет и квартира некоторых чиновников.  
''«В этот год к Пасхе нам разрешено было носить шпаги и шляпы. Прежде форма соблюдалась нестрого: кто придет в мундире, а сверху бекешь и круглая шляпа. Теперь же строго велено было всем ходить непременно в форме. Мундир у нас был довольно хороший: темно-зеленого сукна с голубым воротником и с золотыми петлицами. На шестой неделе поста мы получили первое известие о шляпах и шпагах. Как теперь помню: это было в среду; мы сидели на лекции у Плетнева; приходит инспектор и объявляет нам. По этому случаю начались кое-какие разговоры. Инспектор, обращаясь к нам, говорил: «вот прежде многие из вас ходили в цветных брюках; теперь этого уже нельзя будет делать; вот напр., г. Блудов, я вас очень часто видал не в форме». Блудов поднялся со своего места и, показывая на брюки, отвечал: «нет, Ник. Пав-ч, я в форменных брюках». Разумеется, и инспектор и все мы захохотали… Когда инспектор ушел, Плетнев начал продолжать лекцию такими словами: «в этой новой форме начали появляться сонеты…» Всеобщий хохот. Здесь кстати припомню другой анекдот о Плетневе. Однажды на репетиции он спросил князя Щербатова; тот отвечал, что не приготовился; Плетнев обратился к другому студенту, но и от того получил такой же ответ. Тогда Плетнев покачал головой и с улыбкой сказал: «не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие!» Подобные анекдоты случались и с другими профессорами. Шульгин, избранный в ректоры, рекомендуясь нам, сказал: «нынче Крестопоклонная неделя (это было на 4 неделе поста); не знаю, будет ли моя новая должность крестом тяжелым, или иго мое будет благо и бремя легко». Тоже случилось, что Крамер не явился на экзамен к Шульгину и чрез несколько дней начал просить, чтоб его проэкзаменовали. Шульгин сказал, что надобно представить лекарское свидетельство. Крамер отвечал: «я не хочу обманывать вас; потому что не был на экзамене не по болезни, а по домашним обстоятельствам». Шульгин на это сказал: «я вполне верю вам, г. Крамер, но все-таки для формы надобно какое-нибудь свидетельство; вот ведь нам многие представляли свидетельства и от таких докторов, которых знает вся Европа, и от таких, которых знает один только Бог, да и тот потому, что всеведущ».''
Лекции начались с сентября. Плетнев читал историю Русской литературы со времен Екатерины; целых четыре месяца он разбирал Державина; разборы эти были образцовые, ничто столько не действовало на образование моего вкуса, как эти беседы. Жаль только, что немногие из студентов могли ценить их; бисер по большей части падал пред свиньями… Порошин читал статистику превосходно: удивительный талант сделать живым и занимательным такой сухой предмет. Ивановский читал народное право: статья о посольстве была чрезвычайно интересна. Шульгин читал новую историю своим в высокой степени оригинальным языком. Я занимался очень хорошо, и все профессоры любили меня…
 
При добром нашем инспекторе можно было гулять сколько угодно. Желая сколько-нибудь взять нас в руки, он завел, что двери наши отперты были только до 12 часов; кто хотел придти позже, тот должен был идти на крыльцо к инспектору, пройти чрез его спальню и кабинет прямо в свою спальню. (Спальня наша была подле инспекторского кабинета). Из-за этого было много смеху. В первую ночь инспектор запер двери кабинета и ключ положил к себе под подушку, так что всякий, кто приходил поздно, должен был будить инспектора. Как только настал первый час ночи, начали собираться наши гуляки один за одним; инспектор должен был не спать всю ночь, беспрестанно отпирая и запирая двери. На другую ночь он уже оставил ключ в дверях. Иногда случалось, что возвращаешься часу во 2, а инспектор еще не спит; надобно проходит чрез кабинет так, чтобы он не видал из-за ширм; тогда снимешь, бывало, в передней сапоги и на четвереньках (чтобы через ширмы не видно было головы), держа сапоги и шпагу в зубах, пробираешься к своим дверям. Однажды ползло таким образом вдруг человек пять студентов; передний намеренно рассмеялся; все прочие расхохотались и бросились опрометью в двери, растеряв сапоги и шпаги. Филиппов вскочил с кровати и подобрал добычу. Иные по утрам спали очень долго, часов до 9 и даже до 10; инспектор отворял двери из кабинета и почти сквозь слезы говорил: «господа, пора вставать: ведь уж скоро обед!» Если же на зов его спящие не откликались, он подходил к кроватям и дергал за ноги лежавших: иной завернется в одеяло и будто в просонках начнет лягать ногами… Смеху бывало довольно...
''Экзамен приближался, а вместе с тем приближался и срок, когда надобно было подавать сочинение для получения медали; а между тем мое сочинение было написано только вполовину: надобно было и писать, и готовиться к экзаменам. Нечего делать! За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь: я решился не искать уже медали и бросил свое сочинение. Оно было довольно хорошо,, и я уверен, что получил бы медаль. Из наших студентов подали сочинения трое; но все, как и ожидать надобно было, остались с носом…»''
Около этого же времени Шакеев, по протекции Шульгина, определен был адъюнкт-профессором читать в 1, 2 и 3 курсах нашего факультета историю. Но между студентами была мысль, пущенная партией Куторги, что Шакеев ничего не знает. На первую лекцию к нему собралось человек 300. Он читал довольно хорошо; однако ж его никто не слушал, а все только ждали окончания лекции. Когда он начал сходить с кафедры, все засвистали, зашикали… Разумеется, тотчас об этом дано было знать князю. Князь на другой день делал нам выговор, бросил свою перчатку и сказал: кому угодно поднимать? Разумеется, перчатки никто не поднял: тем дело и кончилось. Через несколько недель Шакеев был отставлен.
 
Вскоре случилось другое обстоятельство. Князь Вяземский, студент 1-го курса, пришел пьяный на лекцию к Фишеру. Фишер побранил его; Вяземский этим обиделся. Тотчас вся университетская аристократия заступилась за Вяземского и увлекла за собой всех других студентов одного курса. Написали прошение к князю, и подать эту жалобу взялись два студента, граф Васильчиков и Сверчков. Попечитель прочитал прошение и сказал подателям: «извольте отправиться к инспектору и отдать ему ваши шпаги!» Делать нечего. Инспектор посадил Васильчикова и Сверчкова в карцер. Но они не унывали: в продолжение трех дней они выпили 18 бутылок Шампанского и порожние бутылки выбрасывали в окно на улицу. Инспектор узнал об этом; солдата Московского, который носил арестантам вино, высекли; а они дали ему 300 р., и Московский был в восхищении: «пожалуй, говорил он, пусть высекут и в другой раз
 
В эту же осень был интересный случай с студентом Новицким. Он был чрезвычайно, даже почти до невероятности, близорук. Однажды шел он по Английской набережной. Навстречу ему попадается Государь с Государыней. Новицкий прошел между ними, толкнув того и другую. Государь рассердился, начал бранить Новицкого. Новицкий тогда только узнал, с кем он имеет дело. В досаде Государь не пошел далее: тотчас сел в коляску и уехал. К счастью, наш суб-инспектор Грейсон видел все это; он расспросил Новицкого и тотчас донес инспектору; инспектор в ту же минуту отправился к князю, а князь к министру. Министр в этот день должен был где-то обедать вместе с государем; потому-то и поспешили скорее предупредить его. Государь, как только увиделся с министром, тотчас сказал ему: «Какие у тебя невежи студенты! Сегодня один студент чуть не столкнул меня с тротуара». Министр сказал: «Это Новицкий; он, в. и. в., уже посажен под арест; он чрезвычайно близорук, так что узнает людей только по голосу». «Ну, так оставить его!» сказал государь. Новицкий просидел три дня в карцере. Тем дело и кончилось…
''«Когда мы возвратились в Петербург, то нашли уже весь Университет готовый к переезду на Васильевский остров в дом Двенадцати Коллегий, который нарочно отстроен был для Университета. В этом доме со времен Петра 1-го помещались Сенат и Синод, а теперь он отдан был под Университет. Что здание прекрасное, об этом не о чем и говорить: галерея, в которой помещается библиотека, по величине своей первая в Европе: она в длину 183 сажени; в ней паркетный пол и по концам зеркальные двери; зала, в которой при Петре была конференция, осталась в прежнем своем убранстве. Публичная зала в длину около 30 сажень, в 2 этажа, с хорами и мраморными колонными; пол паркетный. Аудитории многие сделаны амфитеатром: мебель везде новая. Мы поместились в третьем этаже: во втором аудитории, библиотека и залы, а в третьем столовая, буфет, кухни, правление, цензурный комитет и квартира некоторых чиновников.''
Истинное мое торжество было на экзамене из русской словесности. Как теперь помню, день был ясный. Утром мы узнали, что на экзамен к нам будет московский профессор Шевырев, который в это время приехал в Петербург. Часов в 9 я с Коншиным и еще с кем-то вышел на крыльцо дожидаться Плетнева. В 10-м часу Плетнев пришел Пешком, и мы поздоровавшись объявили ему, что будет Шевырев. Начался экзамен. Грефе председательствовал на нем в качестве декана. Вдруг входит Шульгин, и за ним идет маленький человек, с черными волосами, в черном шалевом галстуке, с очень приятным, несколько смуглым лицом. Это был Шевырев. Тотчас вызвали меня. Я взял билет о Жуковском. В эту минуту приезжает князь. Только я начал отвечать, Шевырев ввязался в мой ответ, и у нас один на один пошла самая одушевленная беседа. Разговор нечувствительно перешел на Державина; а Державина я знал почти всего наизусть… Много декламировал я стихов, наконец начал читать: Властителям и судьям. Шевырев сказал: «вы прекрасно читаете стихи». А Плетнев тихо заметил ему: «он и сам прекрасно пишет»… Князь и Шульгин изредка только вступались в нашу беседу. Наконец Шульгин напомнил, что пора и кончить. Я раскланялся. Шевырев встал с места, взял меня за руку и просил побывать у него. Князь тоже встал, очень довольный и, уходя на экзамен к юристам, сказал: «пойду там похвастаюсь!» Я был в полном восторге; все студенты поздравляли меня…»''
 
''Лекции начались с сентября. Плетнев читал историю Русской литературы со времен Екатерины; целых четыре месяца он разбирал Державина; разборы эти были образцовые, ничто столько не действовало на образование моего вкуса, как эти беседы. Жаль только, что немногие из студентов могли ценить их; бисер по большей части падал пред свиньями… Порошин читал статистику превосходно: удивительный талант сделать живым и занимательным такой сухой предмет. Ивановский читал народное право: статья о посольстве была чрезвычайно интересна. Шульгин читал новую историю своим в высокой степени оригинальным языком. Я занимался очень хорошо, и все профессоры любили меня…''
 
''При добром нашем инспекторе можно было гулять сколько угодно. Желая сколько-нибудь взять нас в руки, он завел, что двери наши отперты были только до 12 часов; кто хотел придти позже, тот должен был идти на крыльцо к инспектору, пройти чрез его спальню и кабинет прямо в свою спальню. (Спальня наша была подле инспекторского кабинета). Из-за этого было много смеху. В первую ночь инспектор запер двери кабинета и ключ положил к себе под подушку, так что всякий, кто приходил поздно, должен был будить инспектора. Как только настал первый час ночи, начали собираться наши гуляки один за одним; инспектор должен был не спать всю ночь, беспрестанно отпирая и запирая двери. На другую ночь он уже оставил ключ в дверях. Иногда случалось, что возвращаешься часу во 2-м, а инспектор еще не спит; надобно проходит чрез кабинет так, чтобы он не видал из-за ширм; тогда снимешь, бывало, в передней сапоги и на четвереньках (чтобы через ширмы не видно было головы), держа сапоги и шпагу в зубах, пробираешься к своим дверям. Однажды ползло таким образом вдруг человек пять студентов; передний намеренно рассмеялся; все прочие расхохотались и бросились опрометью в двери, растеряв сапоги и шпаги. Филиппов вскочил с кровати и подобрал добычу. Иные по утрам спали очень долго, часов до 9 и даже до 10; инспектор отворял двери из кабинета и почти сквозь слезы говорил: «господа, пора вставать: ведь уж скоро обедЕсли же на зов его спящие не откликались, он подходил к кроватям и дергал за ноги лежавших: иной завернется в одеяло и будто в просонках начнет лягать ногами… Смеху бывало довольно...''
 
''Около этого же времени Шакеев, по протекции Шульгина, определен был адъюнкт-профессором читать в 1, 2 и 3 курсах нашего факультета историю. Но между студентами была мысль, пущенная партией Куторги, что Шакеев ничего не знает. На первую лекцию к нему собралось человек 300. Он читал довольно хорошо; однако ж его никто не слушал, а все только ждали окончания лекции. Когда он начал сходить с кафедры, все засвистали, зашикали… Разумеется, тотчас об этом дано было знать князю. Князь на другой день делал нам выговор, бросил свою перчатку и сказал: кому угодно поднимать? Разумеется, перчатки никто не поднял: тем дело и кончилось. Через несколько недель Шакеев был отставлен.''
 
''Вскоре случилось другое обстоятельство. Князь Вяземский, студент 1-го курса, пришел пьяный на лекцию к Фишеру. Фишер побранил его; Вяземский этим обиделся. Тотчас вся университетская аристократия заступилась за Вяземского и увлекла за собой всех других студентов одного курса. Написали прошение к князю, и подать эту жалобу взялись два студента, граф Васильчиков и Сверчков. Попечитель прочитал прошение и сказал подателям: «извольте отправиться к инспектору и отдать ему ваши шпаги!» Делать нечего. Инспектор посадил Васильчикова и Сверчкова в карцер. Но они не унывали: в продолжение трех дней они выпили 18 бутылок Шампанского и порожние бутылки выбрасывали в окно на улицу. Инспектор узнал об этом; солдата Московского, который носил арестантам вино, высекли; а они дали ему 300 р., и Московский был в восхищении: «пожалуй, говорил он, пусть высекут и в другой раз!»''
 
''В эту же осень был интересный случай с студентом Новицким. Он был чрезвычайно, даже почти до невероятности, близорук. Однажды шел он по Английской набережной. Навстречу ему попадается Государь с Государыней. Новицкий прошел между ними, толкнув того и другую. Государь рассердился, начал бранить Новицкого. Новицкий тогда только узнал, с кем он имеет дело. В досаде Государь не пошел далее: тотчас сел в коляску и уехал. К счастью, наш суб-инспектор Грейсон видел все это; он расспросил Новицкого и тотчас донес инспектору; инспектор в ту же минуту отправился к князю, а князь к министру. Министр в этот день должен был где-то обедать вместе с государем; потому-то и поспешили скорее предупредить его. Государь, как только увиделся с министром, тотчас сказал ему: «Какие у тебя невежи студенты! Сегодня один студент чуть не столкнул меня с тротуара». Министр сказал: «Это Новицкий; он, в. и. в., уже посажен под арест; он чрезвычайно близорук, так что узнает людей только по голосу». «Ну, так оставить его!» сказал государь. Новицкий просидел три дня в карцере. Тем дело и кончилось…''
 
''Истинное мое торжество было на экзамене из русской словесности. Как теперь помню, день был ясный. Утром мы узнали, что на экзамен к нам будет московский профессор Шевырев, который в это время приехал в Петербург. Часов в 9 я с Коншиным и еще с кем-то вышел на крыльцо дожидаться Плетнева. В 10-м часу Плетнев пришел Пешком, и мы поздоровавшись объявили ему, что будет Шевырев. Начался экзамен. Грефе председательствовал на нем в качестве декана. Вдруг входит Шульгин, и за ним идет маленький человек, с черными волосами, в черном шалевом галстуке, с очень приятным, несколько смуглым лицом. Это был Шевырев. Тотчас вызвали меня. Я взял билет о Жуковском. В эту минуту приезжает князь. Только я начал отвечать, Шевырев ввязался в мой ответ, и у нас один на один пошла самая одушевленная беседа. Разговор нечувствительно перешел на Державина; а Державина я знал почти всего наизусть… Много декламировал я стихов, наконец начал читать: Властителям и судьям. Шевырев сказал: «вы прекрасно читаете стихи». А Плетнев тихо заметил ему: «он и сам прекрасно пишет»… Князь и Шульгин изредка только вступались в нашу беседу. Наконец Шульгин напомнил, что пора и кончить. Я раскланялся. Шевырев встал с места, взял меня за руку и просил побывать у него. Князь тоже встал, очень довольный и, уходя на экзамен к юристам, сказал: «пойду там похвастаюсь!» Я был в полном восторге; все студенты поздравляли меня…»''
 
 
''«1838 года 25 марта в Университете был акт, первый еще по переводе У-та на Васильевский остров. Посетителей тысяч до трех. Билеты были трех разборов: благородным – розовые, высокоблагородным – голубые, а превосходительным и сиятельным – белые. На акте Никитенко читал о нынешнем состоянии теории словесности, а Шульгин – историю университета. После акта посетители вышли в библиотеку, которая представляла тогда вид бульвара. Прогулка эта продолжалась тогда около часа. Вскоре, не помню только в какой день, приезжал Государь, а недели через две после него Наследник. Государь на лекции не заходил, а Наследник зашел только минут на 10 в аудиторию к Устрялову. Довольно было и смеху по случаю этих посещений. Государя ожидали недели две. В один день он ехал по Исакиевскому мосту и поворотил к У-ту. Часовой тотчас дал знать. В У-те поднялась страшная тревога. Мы в это время сидели на лекции у Порошина. Это был третий час в исходе. Солдат Московский, который в это время был в сборных залах и держал в руке звонок, с испугу зазвонил. Мы думали, что уже 3 часа и пошли с лекции, но нам закричали: Государь приехал! и мы вернулись. Рождественский, профессор прав, сочинитель глупой логики, читал в это время у юристов 2-го курса. Он до того перепугался, что вскочил с кресел и начал свою лекцию снова словами: милостивые государи! в прошедший раз мы говорили… и пр. Эконом в это время побежал зачем-то наверх, но добежав до средины лестницы, присел и с глубоким вздохом сказал: «ой, не могу больше»… Между тем оказалось, что Государя нет: он проехал мимо У-та в Мариинскую больницу. Проведав это, студенты начали пугать Рождественского: вдруг зашумят – идет, идет! и Рождественский побледнеет и вскочит с места. Государь был после этого еще чрез несколько дней. Кроме актов, были в У-те часто собрания по случаю защищения докторских и магистерских диссертаций; при мне было таких защищений до 30. Всего больше отличился Неволин, а Устрялова нашего Плетнев просто зарезал.''


''«1838 года 25 марта в Университете был акт, первый еще по переводе У-та на Васильевский остров. Посетителей тысяч до трех. Билеты были трех разборов: благородным – розовые, высокоблагородным – голубые, а превосходительным и сиятельным – белые. На акте Никитенко читал о нынешнем состоянии теории словесности, а Шульгин – историю университета. После акта посетители вышли в библиотеку, которая представляла тогда вид бульвара. Прогулка эта продолжалась тогда около часа. Вскоре, не помню только в какой день, приезжал Государь, а недели через две после него Наследник. Государь на лекции не заходил, а Наследник зашел только минут на 10 в аудиторию к Устрялову. Довольно было и смеху по случаю этих посещений. Государя ожидали недели две. В один день он ехал по Исакиевскому мосту и поворотил к У-ту. Часовой тотчас дал знать. В У-те поднялась страшная тревога. Мы в это время сидели на лекции у Порошина. Это был третий час в исходе. Солдат Московский, который в это время был в сборных залах и держал в руке звонок, с испугу зазвонил. Мы думали, что уже 3 часа и пошли с лекции, но нам закричали: Государь приехал! и мы вернулись. Рождественский, профессор прав, сочинитель глупой логики, читал в это время у юристов 2-го курса. Он до того перепугался, что вскочил с кресел и начал свою лекцию снова словами: милостивые государи! в прошедший раз мы говорили… и пр. Эконом в это время побежал зачем-то наверх, но добежав до средины лестницы, присел и с глубоким вздохом сказал: «ой, не могу больше»… Между тем оказалось, что Государя нет: он проехал мимо У-та в Мариинскую больницу. Проведав это, студенты начали пугать Рождественского: вдруг зашумят – идет, идет! и Рождественский побледнеет и вскочит с места. Государь был после этого еще чрез несколько дней. Кроме актов, были в У-те часто собрания по случаю защищения докторских и магистерских диссертаций; при мне было таких защищений до 30. Всего больше отличился Неволин, а Устрялова нашего Плетнев просто зарезал.
''Когда мы кончили курс, студенты трех первых курсов сделали для нас праздник. Все они сложились по 10 рублей, выбрали место на берегу озера в Парголове, накупили вина и приготовили кутеж. Каждый должен был приезжать туда в сюртуке, в фуражке, со своей трубкой и табаком. Кто имел свой экипаж, тот ехал, разумеется, на своих; но большая часть взяла омнибусы. Собралось вдруг омнибусов до 10; на крыше переднего стоял студент Воротников, высокий ростом, с волторной в руках. Подъезжая к заставе, он заиграл. Все с удивлением смотрели на эту процессию. На празднике было всего человек до 400: пили, ели, дурачились и пр. почти до утра. С тех пор этот праздник делается ежегодно».''
Когда мы кончили курс, студенты трех первых курсов сделали для нас праздник. Все они сложились по 10 рублей, выбрали место на берегу озера в Парголове, накупили вина и приготовили кутеж. Каждый должен был приезжать туда в сюртуке, в фуражке, со своей трубкой и табаком. Кто имел свой экипаж, тот ехал, разумеется, на своих; но большая часть взяла омнибусы. Собралось вдруг омнибусов до 10; на крыше переднего стоял студент Воротников, высокий ростом, с волторной в руках. Подъезжая к заставе, он заиграл. Все с удивлением смотрели на эту процессию. На празднике было всего человек до 400: пили, ели, дурачились и пр. почти до утра. С тех пор этот праздник делается ежегодно».''


Из автобиографии Н. И. Иваницкого // Русский архив. – 1909. – Кн. 3, вып. 10. – С. 130, 133-134, 137-142, 145-146, 148-149.
Из автобиографии Н. И. Иваницкого // Русский архив. – 1909. – Кн. 3, вып. 10. – С. 130, 133-134, 137-142, 145-146, 148-149.

Текущая версия от 15:54, 9 декабря 2021

1816-1858

Русский писатель и педагог, краевед. Окончил историко-филологический факультет Петербургского университета (1838).


«Начались лекции. Дела мои шли хорошо, я занимался прилежно; вскоре профессора начали отличать меня, а товарищи уважать. Больше всего я занимался историей Русской литературы, которую читал Плетнев, и политической экономией, которую читал Порошин; потому что оба эти профессоры – люди с душою и говорили всегда с истинным убеждением в правоте своих мыслей. Из казенных однокурсных моих товарищей не было людей хороших: все почти воспитанники 3-й Гимназии, бездарные и бездушные, носящие на себе отпечатки гувернерского обращения. Один только Коншин, мой земляк и товарищ по гимназии, да Шведт, родом Белорусс, составляли исключение: первый был человек с душою и хорошо занимался; второй тоже умный и добрый малой, только лентяй. Казенные математики были лучше: Кеслер, Ленчевский и Копосов постоянно были моими добрыми товарищами. Со многими из своекоштных студентов я сблизился и подружился. П. Зубов, мой земляк и товарищ по гимназии, Любощинский, Червинский, Граве, Щулепников, Крамер, Мосягин, Щетинкин и многие другие были хорошими и дельными товарищами. Зубов был у нас издателем Университетского журнала; я принял в нем деятельное участие. Первая статья моя была перевод с польского в стихах небольшой поэмы Славацкого «Исповедь монаха». Эта статья заслужила общую похвалу всех студентов, и именно с этого времени товарищи начали смотреть на меня с большим уважением».


«Здесь кстати сказать, что инспектор Филиппов с этого году сделался ко мне еще ласковее, и именно вот по какому обстоятельству. В январе или феврале 1836-го года он получил от князя несколько выговоров за то, что часто многие студенты не ночуют в Университете. Желая прекратить эти беспорядки, инспектор приказал, что студенты могут ходить только без спросу только до 12 часов вечера, а кто хочет опоздать, то должен спроситься у него, или по крайней мере оставить записку. Разумеется, многие не умели оценить этой кроткой и необходимой меры и часто без позволения прогуливали целые ночи. Я со своей стороны предупредил инспектора, объявив ему, что каждую среду и пятницу я бываю у профессоров Плетнева и Никитенки, и поэтому в эти дни, может быть, буду приходить поздно. Случилось, что в одну пятницу я пробыл у Никитенки до 2-х часов и возвратился от него в Университет вместе с двоюродным братом инспектора, Михайловым, который жил вместе с Филипповым. Между тем в ту же ночь многие из студентов не ночевали дома, а многие поздно возвратились, не имея на то позволения. Все это было передано инспектору, а в том числе сказано и обо мне, что я поздно возвратился. Мы сидели за обедом; не дождавшись конца стола, я ушел наверх, а инспектор между тем пришел в столовую и, разгорячившись, очень шумел на тех, которые были виноваты. При этом случае он вспомнил и обо мне и послал за мной солдата. Я прихожу в столовую; вдруг инспектор начал горячиться и кричать на меня, между тем как прежде он никогда не говаривал даже грубого слова. Я стоял, слушал брань и не понимал, за что все это. Наконец Филиппов сказал, чтобы я остался на 2 недели под арестом. Я, не сказав ни слова, ушел наверх. Прочие студенты, возвратясь из столовой, объяснили мне в чем дело. Я отправился к инспектору и очень вежливо спросил у него о причине его гнева. Он объяснил мне; а я сослался на Михайлова и напомнил ему, что еще в начале года получил позволение опаздывать по средам и по пятницам. Филиппов расплакался, стал меня обнимать и просить прощения. Я успокоил его и ушел в свою комнату. Не прошло пяти минут, как инспектор снова явился к нам, собрал всех студентов и торжественно начал просить у меня прощения. Опять пошли объятия и поцелуи; тем дело и кончилось».


«В этот год к Пасхе нам разрешено было носить шпаги и шляпы. Прежде форма соблюдалась нестрого: кто придет в мундире, а сверху бекешь и круглая шляпа. Теперь же строго велено было всем ходить непременно в форме. Мундир у нас был довольно хороший: темно-зеленого сукна с голубым воротником и с золотыми петлицами. На шестой неделе поста мы получили первое известие о шляпах и шпагах. Как теперь помню: это было в среду; мы сидели на лекции у Плетнева; приходит инспектор и объявляет нам. По этому случаю начались кое-какие разговоры. Инспектор, обращаясь к нам, говорил: «вот прежде многие из вас ходили в цветных брюках; теперь этого уже нельзя будет делать; вот напр., г. Блудов, я вас очень часто видал не в форме». Блудов поднялся со своего места и, показывая на брюки, отвечал: «нет, Ник. Пав-ч, я в форменных брюках». Разумеется, и инспектор и все мы захохотали… Когда инспектор ушел, Плетнев начал продолжать лекцию такими словами: «в этой новой форме начали появляться сонеты…» Всеобщий хохот. Здесь кстати припомню другой анекдот о Плетневе. Однажды на репетиции он спросил князя Щербатова; тот отвечал, что не приготовился; Плетнев обратился к другому студенту, но и от того получил такой же ответ. Тогда Плетнев покачал головой и с улыбкой сказал: «не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие!» Подобные анекдоты случались и с другими профессорами. Шульгин, избранный в ректоры, рекомендуясь нам, сказал: «нынче Крестопоклонная неделя (это было на 4 неделе поста); не знаю, будет ли моя новая должность крестом тяжелым, или иго мое будет благо и бремя легко». Тоже случилось, что Крамер не явился на экзамен к Шульгину и чрез несколько дней начал просить, чтоб его проэкзаменовали. Шульгин сказал, что надобно представить лекарское свидетельство. Крамер отвечал: «я не хочу обманывать вас; потому что не был на экзамене не по болезни, а по домашним обстоятельствам». Шульгин на это сказал: «я вполне верю вам, г. Крамер, но все-таки для формы надобно какое-нибудь свидетельство; вот ведь нам многие представляли свидетельства и от таких докторов, которых знает вся Европа, и от таких, которых знает один только Бог, да и тот потому, что всеведущ».

Экзамен приближался, а вместе с тем приближался и срок, когда надобно было подавать сочинение для получения медали; а между тем мое сочинение было написано только вполовину: надобно было и писать, и готовиться к экзаменам. Нечего делать! За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь: я решился не искать уже медали и бросил свое сочинение. Оно было довольно хорошо,, и я уверен, что получил бы медаль. Из наших студентов подали сочинения трое; но все, как и ожидать надобно было, остались с носом…»


«Когда мы возвратились в Петербург, то нашли уже весь Университет готовый к переезду на Васильевский остров в дом Двенадцати Коллегий, который нарочно отстроен был для Университета. В этом доме со времен Петра 1-го помещались Сенат и Синод, а теперь он отдан был под Университет. Что здание прекрасное, об этом не о чем и говорить: галерея, в которой помещается библиотека, по величине своей первая в Европе: она в длину 183 сажени; в ней паркетный пол и по концам зеркальные двери; зала, в которой при Петре была конференция, осталась в прежнем своем убранстве. Публичная зала в длину около 30 сажень, в 2 этажа, с хорами и мраморными колонными; пол паркетный. Аудитории многие сделаны амфитеатром: мебель везде новая. Мы поместились в третьем этаже: во втором аудитории, библиотека и залы, а в третьем столовая, буфет, кухни, правление, цензурный комитет и квартира некоторых чиновников.

Лекции начались с сентября. Плетнев читал историю Русской литературы со времен Екатерины; целых четыре месяца он разбирал Державина; разборы эти были образцовые, ничто столько не действовало на образование моего вкуса, как эти беседы. Жаль только, что немногие из студентов могли ценить их; бисер по большей части падал пред свиньями… Порошин читал статистику превосходно: удивительный талант сделать живым и занимательным такой сухой предмет. Ивановский читал народное право: статья о посольстве была чрезвычайно интересна. Шульгин читал новую историю своим в высокой степени оригинальным языком. Я занимался очень хорошо, и все профессоры любили меня…

При добром нашем инспекторе можно было гулять сколько угодно. Желая сколько-нибудь взять нас в руки, он завел, что двери наши отперты были только до 12 часов; кто хотел придти позже, тот должен был идти на крыльцо к инспектору, пройти чрез его спальню и кабинет прямо в свою спальню. (Спальня наша была подле инспекторского кабинета). Из-за этого было много смеху. В первую ночь инспектор запер двери кабинета и ключ положил к себе под подушку, так что всякий, кто приходил поздно, должен был будить инспектора. Как только настал первый час ночи, начали собираться наши гуляки один за одним; инспектор должен был не спать всю ночь, беспрестанно отпирая и запирая двери. На другую ночь он уже оставил ключ в дверях. Иногда случалось, что возвращаешься часу во 2-м, а инспектор еще не спит; надобно проходит чрез кабинет так, чтобы он не видал из-за ширм; тогда снимешь, бывало, в передней сапоги и на четвереньках (чтобы через ширмы не видно было головы), держа сапоги и шпагу в зубах, пробираешься к своим дверям. Однажды ползло таким образом вдруг человек пять студентов; передний намеренно рассмеялся; все прочие расхохотались и бросились опрометью в двери, растеряв сапоги и шпаги. Филиппов вскочил с кровати и подобрал добычу. Иные по утрам спали очень долго, часов до 9 и даже до 10; инспектор отворял двери из кабинета и почти сквозь слезы говорил: «господа, пора вставать: ведь уж скоро обед!» Если же на зов его спящие не откликались, он подходил к кроватям и дергал за ноги лежавших: иной завернется в одеяло и будто в просонках начнет лягать ногами… Смеху бывало довольно...

Около этого же времени Шакеев, по протекции Шульгина, определен был адъюнкт-профессором читать в 1, 2 и 3 курсах нашего факультета историю. Но между студентами была мысль, пущенная партией Куторги, что Шакеев ничего не знает. На первую лекцию к нему собралось человек 300. Он читал довольно хорошо; однако ж его никто не слушал, а все только ждали окончания лекции. Когда он начал сходить с кафедры, все засвистали, зашикали… Разумеется, тотчас об этом дано было знать князю. Князь на другой день делал нам выговор, бросил свою перчатку и сказал: кому угодно поднимать? Разумеется, перчатки никто не поднял: тем дело и кончилось. Через несколько недель Шакеев был отставлен.

Вскоре случилось другое обстоятельство. Князь Вяземский, студент 1-го курса, пришел пьяный на лекцию к Фишеру. Фишер побранил его; Вяземский этим обиделся. Тотчас вся университетская аристократия заступилась за Вяземского и увлекла за собой всех других студентов одного курса. Написали прошение к князю, и подать эту жалобу взялись два студента, граф Васильчиков и Сверчков. Попечитель прочитал прошение и сказал подателям: «извольте отправиться к инспектору и отдать ему ваши шпаги!» Делать нечего. Инспектор посадил Васильчикова и Сверчкова в карцер. Но они не унывали: в продолжение трех дней они выпили 18 бутылок Шампанского и порожние бутылки выбрасывали в окно на улицу. Инспектор узнал об этом; солдата Московского, который носил арестантам вино, высекли; а они дали ему 300 р., и Московский был в восхищении: «пожалуй, говорил он, пусть высекут и в другой раз!»

В эту же осень был интересный случай с студентом Новицким. Он был чрезвычайно, даже почти до невероятности, близорук. Однажды шел он по Английской набережной. Навстречу ему попадается Государь с Государыней. Новицкий прошел между ними, толкнув того и другую. Государь рассердился, начал бранить Новицкого. Новицкий тогда только узнал, с кем он имеет дело. В досаде Государь не пошел далее: тотчас сел в коляску и уехал. К счастью, наш суб-инспектор Грейсон видел все это; он расспросил Новицкого и тотчас донес инспектору; инспектор в ту же минуту отправился к князю, а князь к министру. Министр в этот день должен был где-то обедать вместе с государем; потому-то и поспешили скорее предупредить его. Государь, как только увиделся с министром, тотчас сказал ему: «Какие у тебя невежи студенты! Сегодня один студент чуть не столкнул меня с тротуара». Министр сказал: «Это Новицкий; он, в. и. в., уже посажен под арест; он чрезвычайно близорук, так что узнает людей только по голосу». «Ну, так оставить его!» сказал государь. Новицкий просидел три дня в карцере. Тем дело и кончилось…

Истинное мое торжество было на экзамене из русской словесности. Как теперь помню, день был ясный. Утром мы узнали, что на экзамен к нам будет московский профессор Шевырев, который в это время приехал в Петербург. Часов в 9 я с Коншиным и еще с кем-то вышел на крыльцо дожидаться Плетнева. В 10-м часу Плетнев пришел Пешком, и мы поздоровавшись объявили ему, что будет Шевырев. Начался экзамен. Грефе председательствовал на нем в качестве декана. Вдруг входит Шульгин, и за ним идет маленький человек, с черными волосами, в черном шалевом галстуке, с очень приятным, несколько смуглым лицом. Это был Шевырев. Тотчас вызвали меня. Я взял билет о Жуковском. В эту минуту приезжает князь. Только я начал отвечать, Шевырев ввязался в мой ответ, и у нас один на один пошла самая одушевленная беседа. Разговор нечувствительно перешел на Державина; а Державина я знал почти всего наизусть… Много декламировал я стихов, наконец начал читать: Властителям и судьям. Шевырев сказал: «вы прекрасно читаете стихи». А Плетнев тихо заметил ему: «он и сам прекрасно пишет»… Князь и Шульгин изредка только вступались в нашу беседу. Наконец Шульгин напомнил, что пора и кончить. Я раскланялся. Шевырев встал с места, взял меня за руку и просил побывать у него. Князь тоже встал, очень довольный и, уходя на экзамен к юристам, сказал: «пойду там похвастаюсь!» Я был в полном восторге; все студенты поздравляли меня…»


«1838 года 25 марта в Университете был акт, первый еще по переводе У-та на Васильевский остров. Посетителей тысяч до трех. Билеты были трех разборов: благородным – розовые, высокоблагородным – голубые, а превосходительным и сиятельным – белые. На акте Никитенко читал о нынешнем состоянии теории словесности, а Шульгин – историю университета. После акта посетители вышли в библиотеку, которая представляла тогда вид бульвара. Прогулка эта продолжалась тогда около часа. Вскоре, не помню только в какой день, приезжал Государь, а недели через две после него Наследник. Государь на лекции не заходил, а Наследник зашел только минут на 10 в аудиторию к Устрялову. Довольно было и смеху по случаю этих посещений. Государя ожидали недели две. В один день он ехал по Исакиевскому мосту и поворотил к У-ту. Часовой тотчас дал знать. В У-те поднялась страшная тревога. Мы в это время сидели на лекции у Порошина. Это был третий час в исходе. Солдат Московский, который в это время был в сборных залах и держал в руке звонок, с испугу зазвонил. Мы думали, что уже 3 часа и пошли с лекции, но нам закричали: Государь приехал! и мы вернулись. Рождественский, профессор прав, сочинитель глупой логики, читал в это время у юристов 2-го курса. Он до того перепугался, что вскочил с кресел и начал свою лекцию снова словами: милостивые государи! в прошедший раз мы говорили… и пр. Эконом в это время побежал зачем-то наверх, но добежав до средины лестницы, присел и с глубоким вздохом сказал: «ой, не могу больше»… Между тем оказалось, что Государя нет: он проехал мимо У-та в Мариинскую больницу. Проведав это, студенты начали пугать Рождественского: вдруг зашумят – идет, идет! и Рождественский побледнеет и вскочит с места. Государь был после этого еще чрез несколько дней. Кроме актов, были в У-те часто собрания по случаю защищения докторских и магистерских диссертаций; при мне было таких защищений до 30. Всего больше отличился Неволин, а Устрялова нашего Плетнев просто зарезал.

Когда мы кончили курс, студенты трех первых курсов сделали для нас праздник. Все они сложились по 10 рублей, выбрали место на берегу озера в Парголове, накупили вина и приготовили кутеж. Каждый должен был приезжать туда в сюртуке, в фуражке, со своей трубкой и табаком. Кто имел свой экипаж, тот ехал, разумеется, на своих; но большая часть взяла омнибусы. Собралось вдруг омнибусов до 10; на крыше переднего стоял студент Воротников, высокий ростом, с волторной в руках. Подъезжая к заставе, он заиграл. Все с удивлением смотрели на эту процессию. На празднике было всего человек до 400: пили, ели, дурачились и пр. почти до утра. С тех пор этот праздник делается ежегодно».

Из автобиографии Н. И. Иваницкого // Русский архив. – 1909. – Кн. 3, вып. 10. – С. 130, 133-134, 137-142, 145-146, 148-149.


Больше всего я занимался историей Русской литературы, которую читал Плетнев, и политической экономией, которую читал Порошин; потому что оба эти профессоры – люди с душою и говорили всегда с истинным убеждением в правоте своих мыслей.