Гревс Иван Михайлович: различия между версиями

Материал из Вики Санкт-Петербургский государственный университета
Перейти к навигацииПерейти к поиску
(Новая страница: «1860-1941 Русский и советский историк, медиевист, специалист по истории Римской империи, пед...»)
 
 
Строка 4: Строка 4:
  
  
''«Василия Григорьевича нельзя было назвать хорошим лектором в обычном понимании слова. В начале даже требовалось довольно значительное усилие, чтобы приучиться его слушать. Фраза у него складывалась тяжело, иногда выходила по внешности неуклюжей, изложение отличалось неровностью; в расположении частей лекции не всегда замечалась строго выдержанной стройности: мысль заходила порой вперед и в стороны, возвращалась назад, иногда не достигалась необходимая для выпуклости впечатления сжатость. Профессор редко поднимался во время чтения до воодушевления, речь его обыкновенно не была оживленной. Сам Василий Григорьевич вполне признавал свои «ораторские несовершенства»; он даже добродушно посмеивался над ними, но мало работал над их исправлением, шутливо утешая себя афоризмом, что «для филологов не требуется красноречия». С последним, без сомнения, нельзя согласиться; но трудно сожалеть, что Василий Григорьевич не заботился об отделке своего лекторского языка: он мог бы достигнуть некоторого второстепенного искусственного улучшения, но уничтожил бы то достоинство натуральной непринужденности, в которой, при всех недочетах стилистической физиономии его лекций, открывалась своеобразная красота…
+
''«Василия Григорьевича нельзя было назвать хорошим лектором в обычном понимании слова. В начале даже требовалось довольно значительное усилие, чтобы приучиться его слушать. Фраза у него складывалась тяжело, иногда выходила по внешности неуклюжей, изложение отличалось неровностью; в расположении частей лекции не всегда замечалась строго выдержанной стройности: мысль заходила порой вперед и в стороны, возвращалась назад, иногда не достигалась необходимая для выпуклости впечатления сжатость. Профессор редко поднимался во время чтения до воодушевления, речь его обыкновенно не была оживленной. Сам Василий Григорьевич вполне признавал свои «ораторские несовершенства»; он даже добродушно посмеивался над ними, но мало работал над их исправлением, шутливо утешая себя афоризмом, что «для филологов не требуется красноречия». С последним, без сомнения, нельзя согласиться; но трудно сожалеть, что Василий Григорьевич не заботился об отделке своего лекторского языка: он мог бы достигнуть некоторого второстепенного искусственного улучшения, но уничтожил бы то достоинство натуральной непринужденности, в которой, при всех недочетах стилистической физиономии его лекций, открывалась своеобразная красота…''
  
Рассматривая деятельность В. Г. Васильевского, как профессора, необходимо обратить внимание на то, что ему принадлежит честь постановки у нас первых серьезных опытов практических занятий по истории. Дело это находилось в печальном пренебрежении в Петербурге еще в начале 80-х годов, когда в Москве оно уже было твердо установлено профессорами В. И. Герье, В. О. Ключевским, П. Г. Виноградовым и некоторыми другими. Отдельные профессора Петербургского университета, правда, и тогда занимались у себя на дому с немногими специалистами. Но ввести «принцип семинарной работы» в лекционное расписание настойчиво старались, сколько мне помнится, только И. В. Ягич в сфере филологии и В. Г. Васильевский в кругу исторического преподавания. Таким образом его следует признать заложившим фундамент для исторического семинария на филологическом факультете Петербургского университета…
+
''Рассматривая деятельность В. Г. Васильевского, как профессора, необходимо обратить внимание на то, что ему принадлежит честь постановки у нас первых серьезных опытов практических занятий по истории. Дело это находилось в печальном пренебрежении в Петербурге еще в начале 80-х годов, когда в Москве оно уже было твердо установлено профессорами В. И. Герье, В. О. Ключевским, П. Г. Виноградовым и некоторыми другими. Отдельные профессора Петербургского университета, правда, и тогда занимались у себя на дому с немногими специалистами. Но ввести «принцип семинарной работы» в лекционное расписание настойчиво старались, сколько мне помнится, только И. В. Ягич в сфере филологии и В. Г. Васильевский в кругу исторического преподавания. Таким образом его следует признать заложившим фундамент для исторического семинария на филологическом факультете Петербургского университета…''
  
Нельзя сказать, что Василий Григорьевич был лично близок со студентами, даже с большинством прямых своих слушателей. Он не только сознательно не добивался никогда популярности, но и по природе избегал многочисленных и шумных отношений, даже смущался «на людях» при встречах с большими группами, предпочитал более тесное общение с немногими единицами в интимном кругу. Сами лекции его часто принимали характер домашнего научного разговора, обращенного к хорошо знакомым людям, которых он представлял себе основательно заинтересованными наукой, как и он сам. Он с трудом делал первый шаг для сближения, не шел навстречу к слушателям, привлекая их к себе, это принималось иногда за недоступность, и поселяло нерешительность, порою даже холод в аудитории, задерживало возникновение сношений. Но происходило это не от пассивности отношения, как такового, а объяснялось робостью инициативы в общении с людьми, составлявшей неблагоприятное свойство характера Василия Григорьевича. Конечно, часто такая складка суживала сферу прямого влияния его, ограничивая последнее в большинстве случаев тем, что получалось непосредственно на лекции. Правда, мы видим, что и это уже было очень много; но надобно указать еще и другое: если студент, пересилив естественное смущение юноши перед авторитетным профессором, сам обращался к нему с вопросом, искал помощи, совета, поддержки, Василий Григорьевич всегда отзывался внимательно и сочувственно на выраженную потребность. Когда же он замечал в студенте действительное желание серьезно заниматься, выражающееся в искренних опытах научной работы, это его немедленно оживляло, и он охотно приближал к себе такого слушателя – просто и дружески вступал в разговор, расспрашивал, советовал, указывал и давал книги, звал к себе, направлял неопытный труд, не жалея своего времени. Равнодушия к студентам у него не было никогда, точно также, как не было поверхностности, подозрительности, неприятного отношения свысока. Василий Григорьевич ставил задачу студенчества высоко, ждал от них многого, судил о из недостатках строго, но без педантизма и сухости, с сочувственным сожалением, иногда с мягким, ничуть не оскорбительным юмором, но всегда с внутренне сильной, хотя сдержанно выражающейся любовью. Все это обыкновенно хорошо понималось после того, как пережиты были колеблющиеся впечатления от первых столкновений с профессором».''
+
''Нельзя сказать, что Василий Григорьевич был лично близок со студентами, даже с большинством прямых своих слушателей. Он не только сознательно не добивался никогда популярности, но и по природе избегал многочисленных и шумных отношений, даже смущался «на людях» при встречах с большими группами, предпочитал более тесное общение с немногими единицами в интимном кругу. Сами лекции его часто принимали характер домашнего научного разговора, обращенного к хорошо знакомым людям, которых он представлял себе основательно заинтересованными наукой, как и он сам. Он с трудом делал первый шаг для сближения, не шел навстречу к слушателям, привлекая их к себе, это принималось иногда за недоступность, и поселяло нерешительность, порою даже холод в аудитории, задерживало возникновение сношений. Но происходило это не от пассивности отношения, как такового, а объяснялось робостью инициативы в общении с людьми, составлявшей неблагоприятное свойство характера Василия Григорьевича. Конечно, часто такая складка суживала сферу прямого влияния его, ограничивая последнее в большинстве случаев тем, что получалось непосредственно на лекции. Правда, мы видим, что и это уже было очень много; но надобно указать еще и другое: если студент, пересилив естественное смущение юноши перед авторитетным профессором, сам обращался к нему с вопросом, искал помощи, совета, поддержки, Василий Григорьевич всегда отзывался внимательно и сочувственно на выраженную потребность. Когда же он замечал в студенте действительное желание серьезно заниматься, выражающееся в искренних опытах научной работы, это его немедленно оживляло, и он охотно приближал к себе такого слушателя – просто и дружески вступал в разговор, расспрашивал, советовал, указывал и давал книги, звал к себе, направлял неопытный труд, не жалея своего времени. Равнодушия к студентам у него не было никогда, точно также, как не было поверхностности, подозрительности, неприятного отношения свысока. Василий Григорьевич ставил задачу студенчества высоко, ждал от них многого, судил о из недостатках строго, но без педантизма и сухости, с сочувственным сожалением, иногда с мягким, ничуть не оскорбительным юмором, но всегда с внутренне сильной, хотя сдержанно выражающейся любовью. Все это обыкновенно хорошо понималось после того, как пережиты были колеблющиеся впечатления от первых столкновений с профессором».''
  
 
Гревс, Ив. Василий Григорьевич Васильевский, как учитель науки // Журнал Министерства Народного Просвещения. – 1899. – Седьмое десятилетие. Часть CCCXXIV, август. – С. 56-60.
 
Гревс, Ив. Василий Григорьевич Васильевский, как учитель науки // Журнал Министерства Народного Просвещения. – 1899. – Седьмое десятилетие. Часть CCCXXIV, август. – С. 56-60.
  
  
''В университете пока не произошло ничего интересного. Наука продолжает сохранять свой бессодержательно-холодный характер, новые правила с их суждениями все более и более продолжают входить в силу; вновь назначенный инспектор студентов все расширяет свою власть и злоупотребляет ею; наконец в последние дни распространились грустные и упорные слухи о подаче в отставку ректора Бекетова и еще нескольких хороших людей из числа профессоров.
+
''В университете пока не произошло ничего интересного. Наука продолжает сохранять свой бессодержательно-холодный характер, новые правила с их суждениями все более и более продолжают входить в силу; вновь назначенный инспектор студентов все расширяет свою власть и злоупотребляет ею; наконец в последние дни распространились грустные и упорные слухи о подаче в отставку ректора Бекетова и еще нескольких хороших людей из числа профессоров.''
  
Лекции идут своим обыкновенным, сухим и безынтересным чередом. Об одной выдающейся лекции могу я только сообщить тебе: это была вступительная лекция профессора Бестужева-Рюмина, которой он начал свой специальный курс русской истории на старших курсах нашего факультета. Эта лекция была посвящена памяти Сергия Михайловича Соловьева. Я уже писал тебе о лекции профессора Миллера по тому же предмету. Та лекция отличалась, главным образом, теплотой отношения к покойному, последняя – гораздо выше, кроме теплоты и прочувственного отношения, Бестужев-Рюмин глубоко и серьезно вдумался в жизнь, развитие и научное направление Соловьева. Сначала он представил параллель между Соловьевым и Грановским, указал на общую их черту – старание отыскать в исторической науке нравственную сторону. Затем рассказал его биографию и очертил те влияния, под которыми развивались взгляды Соловьева. Потом он пришел к университетской деятельности Соловьева. Он сам был в числе его слушателей, и образ Соловьева-профессора, как живой, предстал перед нами. Говорил Бестужев с воодушевлением, так что чувствовалось то нравственное возвышение, которое я ищу во всех профессорах нашего университета, и которого до сих пор не нахожу. Я думал, что Бестужев всегда читает так живо и увлекательно, и решил слушать постоянно его специальный курс, но оказалось, что читает он вообще довольно скучно. Да, все посредственности читают у нас в университете. А сколько можно было бы найти выдающихся людей – Костомаров, Стасюлевич, Пыпин, Кавелин и т. д.  
+
''Лекции идут своим обыкновенным, сухим и безынтересным чередом. Об одной выдающейся лекции могу я только сообщить тебе: это была вступительная лекция профессора Бестужева-Рюмина, которой он начал свой специальный курс русской истории на старших курсах нашего факультета. Эта лекция была посвящена памяти Сергия Михайловича Соловьева. Я уже писал тебе о лекции профессора Миллера по тому же предмету. Та лекция отличалась, главным образом, теплотой отношения к покойному, последняя – гораздо выше, кроме теплоты и прочувственного отношения, Бестужев-Рюмин глубоко и серьезно вдумался в жизнь, развитие и научное направление Соловьева. Сначала он представил параллель между Соловьевым и Грановским, указал на общую их черту – старание отыскать в исторической науке нравственную сторону. Затем рассказал его биографию и очертил те влияния, под которыми развивались взгляды Соловьева. Потом он пришел к университетской деятельности Соловьева. Он сам был в числе его слушателей, и образ Соловьева-профессора, как живой, предстал перед нами. Говорил Бестужев с воодушевлением, так что чувствовалось то нравственное возвышение, которое я ищу во всех профессорах нашего университета, и которого до сих пор не нахожу. Я думал, что Бестужев всегда читает так живо и увлекательно, и решил слушать постоянно его специальный курс, но оказалось, что читает он вообще довольно скучно. Да, все посредственности читают у нас в университете. А сколько можно было бы найти выдающихся людей – Костомаров, Стасюлевич, Пыпин, Кавелин и т. д.''
  
Посещал я лекции лишь немногих профессоров, более импонировавшим своим словом. Интересовался я первый год особенно курсом К. Н. Бестужева-Рюмина из русской истории и О. Ф. Миллера по народной словесности. Еще привлекали меня замечательным остроумием лекции маститого И. И. Срезневского, читавшего введение в филологию. Слушал я больше юристов В. И. Сергеевича, А. Д. Градовского, Н. М. Коркунова. Они дали много для ознакомления с постановкой гуманитарных наук. Свои историки привлекли не сразу. Ф. Ф. Соколов, профессор древней истории, доступен и ценен был для специалистов; начинающих он отталкивал бесформенным нагромождением фактов. Огромной его учености и часто выдающейся исследовательской sagacite мы разобрать не могли и тяготились его преподаванием,  как обузой. В. Г. Васильевский также труден был для дебютантов, и требовалось преодолеть его тяжелую дикцию, чтобы понять его глубокие знания, замечательную научную силу, самостоятельность и внутреннюю красоту построения. Я начал притягиваться к нему лишь со второго курса и только мало-помалу уразумел крывшегося в нем первоклассного ученого и профессорский дар. Философ М. И. Владиславлев привлекал меня предметом психологии (вначале я больше всего ей и занимался, хотя неумело и нескладно), но отвращал грузной тяжестью изложения и схоластической мертвенностью постановки курса.
+
''Посещал я лекции лишь немногих профессоров, более импонировавшим своим словом. Интересовался я первый год особенно курсом К. Н. Бестужева-Рюмина из русской истории и О. Ф. Миллера по народной словесности. Еще привлекали меня замечательным остроумием лекции маститого И. И. Срезневского, читавшего введение в филологию. Слушал я больше юристов В. И. Сергеевича, А. Д. Градовского, Н. М. Коркунова. Они дали много для ознакомления с постановкой гуманитарных наук. Свои историки привлекли не сразу. Ф. Ф. Соколов, профессор древней истории, доступен и ценен был для специалистов; начинающих он отталкивал бесформенным нагромождением фактов. Огромной его учености и часто выдающейся исследовательской sagacite мы разобрать не могли и тяготились его преподаванием,  как обузой. В. Г. Васильевский также труден был для дебютантов, и требовалось преодолеть его тяжелую дикцию, чтобы понять его глубокие знания, замечательную научную силу, самостоятельность и внутреннюю красоту построения. Я начал притягиваться к нему лишь со второго курса и только мало-помалу уразумел крывшегося в нем первоклассного ученого и профессорский дар. Философ М. И. Владиславлев привлекал меня предметом психологии (вначале я больше всего ей и занимался, хотя неумело и нескладно), но отвращал грузной тяжестью изложения и схоластической мертвенностью постановки курса.''
  
Я приступаю к преподаванию всеобщей истории в университете. В двух названных понятиях – «университет» и «всеобщая история» именно и кроется вся трудность и ответственность моей задачи.  
+
''Я приступаю к преподаванию всеобщей истории в университете. В двух названных понятиях – «университет» и «всеобщая история» именно и кроется вся трудность и ответственность моей задачи.''
Университет – учреждение и ученое и воспитательно-образовательное. Университетскому преподавателю надо быть и исследователем и общественно-педагогическим деятелем. Он должен своим трудом содействовать отысканию истины. Но он должен в то же время возвещать и выяснять ее перед слушателями, а также способствовать развитию их мировоззрения, с одной стороны, укреплению в них гражданского и нравственного чувства, с другой. Это задача нелегкая, посильная лишь человеку, который сам крепок в научных знаниях и непоколебимо тверд в убеждениях.''  
+
 
 +
''Университет – учреждение и ученое и воспитательно-образовательное. Университетскому преподавателю надо быть и исследователем и общественно-педагогическим деятелем. Он должен своим трудом содействовать отысканию истины. Но он должен в то же время возвещать и выяснять ее перед слушателями, а также способствовать развитию их мировоззрения, с одной стороны, укреплению в них гражданского и нравственного чувства, с другой. Это задача нелегкая, посильная лишь человеку, который сам крепок в научных знаниях и непоколебимо тверд в убеждениях.''  
  
 
Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 124-125, 151, 225
 
Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 124-125, 151, 225
  
  
''Первый раз я увидел Владимира Сергеевича в Петербургском университете в день его докторского диспута, когда он защитил свою диссертацию «Критика ответственных начал». Это было в начале весеннего полугодия 1880 г. В философии я тогда смыслил очень мало, был первокурсником, но стремился к ней с особым рвением… В Соловьеве импонировала его манера говорить – глаза и голос (проникновенная наружность) – дышавшая убеждением – привлекала и очаровывала. Его выступление произвело сильное впечатление на студенчество. Начали рассказывать о его своеобразной религиозности, почти подвижнической жизни и совсем особенном таланте мыслителя… На следующий год Соловьев долго не начинал, но 20 ноября приват-доцент Владимир Сергеевич Соловьев прочел вступительную лекцию к своему специальному курсу философии. Студенчество заволновалось, не только филологи, но и юристы и естественники повалили на лекцию, как на нежданную новинку… Актовый зал был переполнен слушателями. Лектор едва пробрался до кафедры. Первое чтение, по его выражению, было посвящено «историческим делам философии». Читал он не очень хорошо (по готовой рукописи на больших листах). Но содержание было свободное и глубокое. Закончил он лекцию словами: «Если кто из вас захочет посвятить себя философии, пусть он служит ей смело и с достоинством, не пугаясь ни туманов метафизики, ни даже бездны мистицизма; пусть он не стыдится своего свободного служения и не умаляет его, пусть он знает, что занимаясь философией, он занимается делом хорошим, делом великим и для всякого мира полезным».  
+
''Первый раз я увидел Владимира Сергеевича в Петербургском университете в день его докторского диспута, когда он защитил свою диссертацию «Критика ответственных начал». Это было в начале весеннего полугодия 1880 г. В философии я тогда смыслил очень мало, был первокурсником, но стремился к ней с особым рвением… В Соловьеве импонировала его манера говорить – глаза и голос (проникновенная наружность) – дышавшая убеждением – привлекала и очаровывала. Его выступление произвело сильное впечатление на студенчество. Начали рассказывать о его своеобразной религиозности, почти подвижнической жизни и совсем особенном таланте мыслителя… На следующий год Соловьев долго не начинал, но 20 ноября приват-доцент Владимир Сергеевич Соловьев прочел вступительную лекцию к своему специальному курсу философии. Студенчество заволновалось, не только филологи, но и юристы и естественники повалили на лекцию, как на нежданную новинку… Актовый зал был переполнен слушателями. Лектор едва пробрался до кафедры. Первое чтение, по его выражению, было посвящено «историческим делам философии». Читал он не очень хорошо (по готовой рукописи на больших листах). Но содержание было свободное и глубокое. Закончил он лекцию словами: «Если кто из вас захочет посвятить себя философии, пусть он служит ей смело и с достоинством, не пугаясь ни туманов метафизики, ни даже бездны мистицизма; пусть он не стыдится своего свободного служения и не умаляет его, пусть он знает, что занимаясь философией, он занимается делом хорошим, делом великим и для всякого мира полезным».''
  
Владимир Сергеевич вызвал настоящий восторг. Содержание его лекций было необычайным: проникновенно органически соединялись проблемы научной философии с религиозными вопросами. Вокруг нового лектора начались пересуды: одни относились к нему с любопытством и называли «фигляром», другие – восхищались чудесной одаренностью.
+
''Владимир Сергеевич вызвал настоящий восторг. Содержание его лекций было необычайным: проникновенно органически соединялись проблемы научной философии с религиозными вопросами. Вокруг нового лектора начались пересуды: одни относились к нему с любопытством и называли «фигляром», другие – восхищались чудесной одаренностью.''
  
Наши профессора мало заботились о сближении с нами – все ограничивалось чтением лекций. Соловьев показал другое отношение: предложил устраивать после лекций беседы о прочитанном, чтобы убедиться насколько понятно его слово, чтобы ответить на возникавшие вопросы. Сначала все складывалось нескладно: он оставался на кафедре и ждал, сразу никто не решался; он сам ставил вопросы; отзывались робко и с колебаниями; но он не приходил в уныние и настаивал на своем; мало-помалу беседы разгорались и собеседники приобретали смелость. Молодые позитивисты, материалисты и политические радикалы вносили в своеобразные диспуты горячий задор и самоуверенный догматизм юности… Профессор относился ко всему с бесхитростной простотой, в нем была мягкая и гуманность умственной силы по отношению к бродящей и блуждающей мысли молодежи.''
+
''Наши профессора мало заботились о сближении с нами – все ограничивалось чтением лекций. Соловьев показал другое отношение: предложил устраивать после лекций беседы о прочитанном, чтобы убедиться насколько понятно его слово, чтобы ответить на возникавшие вопросы. Сначала все складывалось нескладно: он оставался на кафедре и ждал, сразу никто не решался; он сам ставил вопросы; отзывались робко и с колебаниями; но он не приходил в уныние и настаивал на своем; мало-помалу беседы разгорались и собеседники приобретали смелость. Молодые позитивисты, материалисты и политические радикалы вносили в своеобразные диспуты горячий задор и самоуверенный догматизм юности… Профессор относился ко всему с бесхитростной простотой, в нем была мягкая и гуманность умственной силы по отношению к бродящей и блуждающей мысли молодежи.''
  
 
Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 128-129.
 
Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 128-129.
Строка 35: Строка 36:
  
 
''Основа его [О. Ф. Миллера] замечательности (он поистине был замечательный человек!) крылась в том, что душа его – так следует сказать, исходя из той веры, какая воодушевляла его, - полна и жива была Богом, и такое соединение его с высоким ликом абсолютного существа лучилось ярко и нерушимо в больших и малых актах его жизни. То не было наложенное на себя послушание или служение божеству. А именно «исполнение» (плерома) внутреннего человека высшим началом. Такое религиозное озарение «Духом Божьим» делало всю его духовную сущность бесподобно цельной в ее всегда активной чистоте. Это именно свойство придавало – решаюсь сказать – величие его фигуре. Маленький ростом, сутуловатый, лысый, не обладавший могучим голосом, он однако глубоко импонировал тем, кто вглядывался в его, казалось, обыкновенные, близорукие, смотревшие через очки глаза, кто прислушивался к интонации его голоса, шедшего из большой души.''
 
''Основа его [О. Ф. Миллера] замечательности (он поистине был замечательный человек!) крылась в том, что душа его – так следует сказать, исходя из той веры, какая воодушевляла его, - полна и жива была Богом, и такое соединение его с высоким ликом абсолютного существа лучилось ярко и нерушимо в больших и малых актах его жизни. То не было наложенное на себя послушание или служение божеству. А именно «исполнение» (плерома) внутреннего человека высшим началом. Такое религиозное озарение «Духом Божьим» делало всю его духовную сущность бесподобно цельной в ее всегда активной чистоте. Это именно свойство придавало – решаюсь сказать – величие его фигуре. Маленький ростом, сутуловатый, лысый, не обладавший могучим голосом, он однако глубоко импонировал тем, кто вглядывался в его, казалось, обыкновенные, близорукие, смотревшие через очки глаза, кто прислушивался к интонации его голоса, шедшего из большой души.''
 +
  
 
''Ученый Орест Федорович был мало самостоятельный, подчинялся односторонним теориям, поддавался авторитету вождя школы, которой увлекался. Как писатель, он не обладал блестящим и властным языком, как оратор, иногда впадал, могло казаться, в напыщенный пафос… и тем не менее он должен быть сопричислен к самым выдающимся руководителям юношества. Он был учителем по призванию. Его одухотворял благородный идеализм, которым он заражал слушателей. Лекции его, всегда тщательно обработанные, отличались и фактической содержательностью, и глубокой идейностью, постоянным исканием истины, не одной истины, но и блага. «Нравственная стихия» являлась присущим ему любимым влечением, выраставшим в своеобразный талант, сообщавший оригинальность приемам и построениям. Орест Федорович был славянофилом, но в духе старых основателей доктрины, чуждых официальной народности. Он любил родину настоящей пылкой привязанностью, всем сердцем стоял за свободу и право народа, в общинности, демократизме («народосоветии») старой Руси, любви и братстве, находил руководящий устой и для России будущего. В далекой старине и в великих писателях современности видел он воплощение заветов христианства и залоги его полного раскрытия в грядущем народа русского, в славу которого он верил незыблемо, светло и свято. Все курсы его были согреты неподдельным народолюбием: им обуславливались и план, и выбор материала, и тип разработки.''
 
''Ученый Орест Федорович был мало самостоятельный, подчинялся односторонним теориям, поддавался авторитету вождя школы, которой увлекался. Как писатель, он не обладал блестящим и властным языком, как оратор, иногда впадал, могло казаться, в напыщенный пафос… и тем не менее он должен быть сопричислен к самым выдающимся руководителям юношества. Он был учителем по призванию. Его одухотворял благородный идеализм, которым он заражал слушателей. Лекции его, всегда тщательно обработанные, отличались и фактической содержательностью, и глубокой идейностью, постоянным исканием истины, не одной истины, но и блага. «Нравственная стихия» являлась присущим ему любимым влечением, выраставшим в своеобразный талант, сообщавший оригинальность приемам и построениям. Орест Федорович был славянофилом, но в духе старых основателей доктрины, чуждых официальной народности. Он любил родину настоящей пылкой привязанностью, всем сердцем стоял за свободу и право народа, в общинности, демократизме («народосоветии») старой Руси, любви и братстве, находил руководящий устой и для России будущего. В далекой старине и в великих писателях современности видел он воплощение заветов христианства и залоги его полного раскрытия в грядущем народа русского, в славу которого он верил незыблемо, светло и свято. Все курсы его были согреты неподдельным народолюбием: им обуславливались и план, и выбор материала, и тип разработки.''
 +
  
 
''Проникновение профессорского слова с кафедры религиозной верой, моральным подъемом, применение высшей истины к постройке личной жизни и объяснению народной души, в те времена, как постоянный глас призывающего к добру колокола, слышались нами только из уст Ореста Федоровича. Это окружало его личность особым ореолом, если не в глазах массы, ибо студенческая толпа была безрелигиозна и мало патриотична, то все же в широких кругах, искавших нравственного просветления. Необычайно было в Оресте Федоровиче полное соответствие реального человека в его житейской повседневности с профессором-учителем в аудитории. Он был безгранично добр и доступен (2евангельский человек»). Его дом, его достояние, а главное (что особенно редко), его душа была открыта денно и нощно для всякого просящего материальной помощи, делового или научного совета, нравственной поддержки или утешения.''
 
''Проникновение профессорского слова с кафедры религиозной верой, моральным подъемом, применение высшей истины к постройке личной жизни и объяснению народной души, в те времена, как постоянный глас призывающего к добру колокола, слышались нами только из уст Ореста Федоровича. Это окружало его личность особым ореолом, если не в глазах массы, ибо студенческая толпа была безрелигиозна и мало патриотична, то все же в широких кругах, искавших нравственного просветления. Необычайно было в Оресте Федоровиче полное соответствие реального человека в его житейской повседневности с профессором-учителем в аудитории. Он был безгранично добр и доступен (2евангельский человек»). Его дом, его достояние, а главное (что особенно редко), его душа была открыта денно и нощно для всякого просящего материальной помощи, делового или научного совета, нравственной поддержки или утешения.''
 +
  
 
''…Поразительно было в Оресте Федоровиче отсутствие диссонансов, тщеславия, властолюбия, насмешливости, ханжества или аффектации, но также минутного раздражения, невнимания или усталости. Он покорял мирной гармонией, царившей в его неутомимо деятельном существе. Что-то наивно-детское и вместе бесхитростно-мудрое обитало в недрах его духа, кротость голубиная и твердость сознательной веры человека, знающего, куда идти, других ведущего, умеющего сказать строгое слово уклоняющемуся , не теряя благожелательства и любви.''
 
''…Поразительно было в Оресте Федоровиче отсутствие диссонансов, тщеславия, властолюбия, насмешливости, ханжества или аффектации, но также минутного раздражения, невнимания или усталости. Он покорял мирной гармонией, царившей в его неутомимо деятельном существе. Что-то наивно-детское и вместе бесхитростно-мудрое обитало в недрах его духа, кротость голубиная и твердость сознательной веры человека, знающего, куда идти, других ведущего, умеющего сказать строгое слово уклоняющемуся , не теряя благожелательства и любви.''

Текущая версия на 15:39, 9 декабря 2021

1860-1941

Русский и советский историк, медиевист, специалист по истории Римской империи, педагог, краевед и общественный деятель. Окончил историко-филологический факультет Петербургского университета (1884). В 1889-1899, 1902-1903 годах – приват-доцент, в 1903-1923, 1934-1941 годах - профессор кафедры всеобщей истории Петербургского университета. В 1892-1899, 1902-1918 годах – профессор и декан (с 1906) Высших женских (Бестужевских) курсов.


«Василия Григорьевича нельзя было назвать хорошим лектором в обычном понимании слова. В начале даже требовалось довольно значительное усилие, чтобы приучиться его слушать. Фраза у него складывалась тяжело, иногда выходила по внешности неуклюжей, изложение отличалось неровностью; в расположении частей лекции не всегда замечалась строго выдержанной стройности: мысль заходила порой вперед и в стороны, возвращалась назад, иногда не достигалась необходимая для выпуклости впечатления сжатость. Профессор редко поднимался во время чтения до воодушевления, речь его обыкновенно не была оживленной. Сам Василий Григорьевич вполне признавал свои «ораторские несовершенства»; он даже добродушно посмеивался над ними, но мало работал над их исправлением, шутливо утешая себя афоризмом, что «для филологов не требуется красноречия». С последним, без сомнения, нельзя согласиться; но трудно сожалеть, что Василий Григорьевич не заботился об отделке своего лекторского языка: он мог бы достигнуть некоторого второстепенного искусственного улучшения, но уничтожил бы то достоинство натуральной непринужденности, в которой, при всех недочетах стилистической физиономии его лекций, открывалась своеобразная красота…

Рассматривая деятельность В. Г. Васильевского, как профессора, необходимо обратить внимание на то, что ему принадлежит честь постановки у нас первых серьезных опытов практических занятий по истории. Дело это находилось в печальном пренебрежении в Петербурге еще в начале 80-х годов, когда в Москве оно уже было твердо установлено профессорами В. И. Герье, В. О. Ключевским, П. Г. Виноградовым и некоторыми другими. Отдельные профессора Петербургского университета, правда, и тогда занимались у себя на дому с немногими специалистами. Но ввести «принцип семинарной работы» в лекционное расписание настойчиво старались, сколько мне помнится, только И. В. Ягич в сфере филологии и В. Г. Васильевский в кругу исторического преподавания. Таким образом его следует признать заложившим фундамент для исторического семинария на филологическом факультете Петербургского университета…

Нельзя сказать, что Василий Григорьевич был лично близок со студентами, даже с большинством прямых своих слушателей. Он не только сознательно не добивался никогда популярности, но и по природе избегал многочисленных и шумных отношений, даже смущался «на людях» при встречах с большими группами, предпочитал более тесное общение с немногими единицами в интимном кругу. Сами лекции его часто принимали характер домашнего научного разговора, обращенного к хорошо знакомым людям, которых он представлял себе основательно заинтересованными наукой, как и он сам. Он с трудом делал первый шаг для сближения, не шел навстречу к слушателям, привлекая их к себе, это принималось иногда за недоступность, и поселяло нерешительность, порою даже холод в аудитории, задерживало возникновение сношений. Но происходило это не от пассивности отношения, как такового, а объяснялось робостью инициативы в общении с людьми, составлявшей неблагоприятное свойство характера Василия Григорьевича. Конечно, часто такая складка суживала сферу прямого влияния его, ограничивая последнее в большинстве случаев тем, что получалось непосредственно на лекции. Правда, мы видим, что и это уже было очень много; но надобно указать еще и другое: если студент, пересилив естественное смущение юноши перед авторитетным профессором, сам обращался к нему с вопросом, искал помощи, совета, поддержки, Василий Григорьевич всегда отзывался внимательно и сочувственно на выраженную потребность. Когда же он замечал в студенте действительное желание серьезно заниматься, выражающееся в искренних опытах научной работы, это его немедленно оживляло, и он охотно приближал к себе такого слушателя – просто и дружески вступал в разговор, расспрашивал, советовал, указывал и давал книги, звал к себе, направлял неопытный труд, не жалея своего времени. Равнодушия к студентам у него не было никогда, точно также, как не было поверхностности, подозрительности, неприятного отношения свысока. Василий Григорьевич ставил задачу студенчества высоко, ждал от них многого, судил о из недостатках строго, но без педантизма и сухости, с сочувственным сожалением, иногда с мягким, ничуть не оскорбительным юмором, но всегда с внутренне сильной, хотя сдержанно выражающейся любовью. Все это обыкновенно хорошо понималось после того, как пережиты были колеблющиеся впечатления от первых столкновений с профессором».

Гревс, Ив. Василий Григорьевич Васильевский, как учитель науки // Журнал Министерства Народного Просвещения. – 1899. – Седьмое десятилетие. Часть CCCXXIV, август. – С. 56-60.


В университете пока не произошло ничего интересного. Наука продолжает сохранять свой бессодержательно-холодный характер, новые правила с их суждениями все более и более продолжают входить в силу; вновь назначенный инспектор студентов все расширяет свою власть и злоупотребляет ею; наконец в последние дни распространились грустные и упорные слухи о подаче в отставку ректора Бекетова и еще нескольких хороших людей из числа профессоров.

Лекции идут своим обыкновенным, сухим и безынтересным чередом. Об одной выдающейся лекции могу я только сообщить тебе: это была вступительная лекция профессора Бестужева-Рюмина, которой он начал свой специальный курс русской истории на старших курсах нашего факультета. Эта лекция была посвящена памяти Сергия Михайловича Соловьева. Я уже писал тебе о лекции профессора Миллера по тому же предмету. Та лекция отличалась, главным образом, теплотой отношения к покойному, последняя – гораздо выше, кроме теплоты и прочувственного отношения, Бестужев-Рюмин глубоко и серьезно вдумался в жизнь, развитие и научное направление Соловьева. Сначала он представил параллель между Соловьевым и Грановским, указал на общую их черту – старание отыскать в исторической науке нравственную сторону. Затем рассказал его биографию и очертил те влияния, под которыми развивались взгляды Соловьева. Потом он пришел к университетской деятельности Соловьева. Он сам был в числе его слушателей, и образ Соловьева-профессора, как живой, предстал перед нами. Говорил Бестужев с воодушевлением, так что чувствовалось то нравственное возвышение, которое я ищу во всех профессорах нашего университета, и которого до сих пор не нахожу. Я думал, что Бестужев всегда читает так живо и увлекательно, и решил слушать постоянно его специальный курс, но оказалось, что читает он вообще довольно скучно. Да, все посредственности читают у нас в университете. А сколько можно было бы найти выдающихся людей – Костомаров, Стасюлевич, Пыпин, Кавелин и т. д.

Посещал я лекции лишь немногих профессоров, более импонировавшим своим словом. Интересовался я первый год особенно курсом К. Н. Бестужева-Рюмина из русской истории и О. Ф. Миллера по народной словесности. Еще привлекали меня замечательным остроумием лекции маститого И. И. Срезневского, читавшего введение в филологию. Слушал я больше юристов В. И. Сергеевича, А. Д. Градовского, Н. М. Коркунова. Они дали много для ознакомления с постановкой гуманитарных наук. Свои историки привлекли не сразу. Ф. Ф. Соколов, профессор древней истории, доступен и ценен был для специалистов; начинающих он отталкивал бесформенным нагромождением фактов. Огромной его учености и часто выдающейся исследовательской sagacite мы разобрать не могли и тяготились его преподаванием, как обузой. В. Г. Васильевский также труден был для дебютантов, и требовалось преодолеть его тяжелую дикцию, чтобы понять его глубокие знания, замечательную научную силу, самостоятельность и внутреннюю красоту построения. Я начал притягиваться к нему лишь со второго курса и только мало-помалу уразумел крывшегося в нем первоклассного ученого и профессорский дар. Философ М. И. Владиславлев привлекал меня предметом психологии (вначале я больше всего ей и занимался, хотя неумело и нескладно), но отвращал грузной тяжестью изложения и схоластической мертвенностью постановки курса.

Я приступаю к преподаванию всеобщей истории в университете. В двух названных понятиях – «университет» и «всеобщая история» именно и кроется вся трудность и ответственность моей задачи.

Университет – учреждение и ученое и воспитательно-образовательное. Университетскому преподавателю надо быть и исследователем и общественно-педагогическим деятелем. Он должен своим трудом содействовать отысканию истины. Но он должен в то же время возвещать и выяснять ее перед слушателями, а также способствовать развитию их мировоззрения, с одной стороны, укреплению в них гражданского и нравственного чувства, с другой. Это задача нелегкая, посильная лишь человеку, который сам крепок в научных знаниях и непоколебимо тверд в убеждениях.

Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 124-125, 151, 225


Первый раз я увидел Владимира Сергеевича в Петербургском университете в день его докторского диспута, когда он защитил свою диссертацию «Критика ответственных начал». Это было в начале весеннего полугодия 1880 г. В философии я тогда смыслил очень мало, был первокурсником, но стремился к ней с особым рвением… В Соловьеве импонировала его манера говорить – глаза и голос (проникновенная наружность) – дышавшая убеждением – привлекала и очаровывала. Его выступление произвело сильное впечатление на студенчество. Начали рассказывать о его своеобразной религиозности, почти подвижнической жизни и совсем особенном таланте мыслителя… На следующий год Соловьев долго не начинал, но 20 ноября приват-доцент Владимир Сергеевич Соловьев прочел вступительную лекцию к своему специальному курсу философии. Студенчество заволновалось, не только филологи, но и юристы и естественники повалили на лекцию, как на нежданную новинку… Актовый зал был переполнен слушателями. Лектор едва пробрался до кафедры. Первое чтение, по его выражению, было посвящено «историческим делам философии». Читал он не очень хорошо (по готовой рукописи на больших листах). Но содержание было свободное и глубокое. Закончил он лекцию словами: «Если кто из вас захочет посвятить себя философии, пусть он служит ей смело и с достоинством, не пугаясь ни туманов метафизики, ни даже бездны мистицизма; пусть он не стыдится своего свободного служения и не умаляет его, пусть он знает, что занимаясь философией, он занимается делом хорошим, делом великим и для всякого мира полезным».

Владимир Сергеевич вызвал настоящий восторг. Содержание его лекций было необычайным: проникновенно органически соединялись проблемы научной философии с религиозными вопросами. Вокруг нового лектора начались пересуды: одни относились к нему с любопытством и называли «фигляром», другие – восхищались чудесной одаренностью.

Наши профессора мало заботились о сближении с нами – все ограничивалось чтением лекций. Соловьев показал другое отношение: предложил устраивать после лекций беседы о прочитанном, чтобы убедиться насколько понятно его слово, чтобы ответить на возникавшие вопросы. Сначала все складывалось нескладно: он оставался на кафедре и ждал, сразу никто не решался; он сам ставил вопросы; отзывались робко и с колебаниями; но он не приходил в уныние и настаивал на своем; мало-помалу беседы разгорались и собеседники приобретали смелость. Молодые позитивисты, материалисты и политические радикалы вносили в своеобразные диспуты горячий задор и самоуверенный догматизм юности… Профессор относился ко всему с бесхитростной простотой, в нем была мягкая и гуманность умственной силы по отношению к бродящей и блуждающей мысли молодежи.

Человек с открытым сердцем: Автобиографическое и эпистолярное наследие Ивана Михайловича Гревса (1860-1941). – СПб., 2004. – С. 128-129.


Основа его [О. Ф. Миллера] замечательности (он поистине был замечательный человек!) крылась в том, что душа его – так следует сказать, исходя из той веры, какая воодушевляла его, - полна и жива была Богом, и такое соединение его с высоким ликом абсолютного существа лучилось ярко и нерушимо в больших и малых актах его жизни. То не было наложенное на себя послушание или служение божеству. А именно «исполнение» (плерома) внутреннего человека высшим началом. Такое религиозное озарение «Духом Божьим» делало всю его духовную сущность бесподобно цельной в ее всегда активной чистоте. Это именно свойство придавало – решаюсь сказать – величие его фигуре. Маленький ростом, сутуловатый, лысый, не обладавший могучим голосом, он однако глубоко импонировал тем, кто вглядывался в его, казалось, обыкновенные, близорукие, смотревшие через очки глаза, кто прислушивался к интонации его голоса, шедшего из большой души.


Ученый Орест Федорович был мало самостоятельный, подчинялся односторонним теориям, поддавался авторитету вождя школы, которой увлекался. Как писатель, он не обладал блестящим и властным языком, как оратор, иногда впадал, могло казаться, в напыщенный пафос… и тем не менее он должен быть сопричислен к самым выдающимся руководителям юношества. Он был учителем по призванию. Его одухотворял благородный идеализм, которым он заражал слушателей. Лекции его, всегда тщательно обработанные, отличались и фактической содержательностью, и глубокой идейностью, постоянным исканием истины, не одной истины, но и блага. «Нравственная стихия» являлась присущим ему любимым влечением, выраставшим в своеобразный талант, сообщавший оригинальность приемам и построениям. Орест Федорович был славянофилом, но в духе старых основателей доктрины, чуждых официальной народности. Он любил родину настоящей пылкой привязанностью, всем сердцем стоял за свободу и право народа, в общинности, демократизме («народосоветии») старой Руси, любви и братстве, находил руководящий устой и для России будущего. В далекой старине и в великих писателях современности видел он воплощение заветов христианства и залоги его полного раскрытия в грядущем народа русского, в славу которого он верил незыблемо, светло и свято. Все курсы его были согреты неподдельным народолюбием: им обуславливались и план, и выбор материала, и тип разработки.


Проникновение профессорского слова с кафедры религиозной верой, моральным подъемом, применение высшей истины к постройке личной жизни и объяснению народной души, в те времена, как постоянный глас призывающего к добру колокола, слышались нами только из уст Ореста Федоровича. Это окружало его личность особым ореолом, если не в глазах массы, ибо студенческая толпа была безрелигиозна и мало патриотична, то все же в широких кругах, искавших нравственного просветления. Необычайно было в Оресте Федоровиче полное соответствие реального человека в его житейской повседневности с профессором-учителем в аудитории. Он был безгранично добр и доступен (2евангельский человек»). Его дом, его достояние, а главное (что особенно редко), его душа была открыта денно и нощно для всякого просящего материальной помощи, делового или научного совета, нравственной поддержки или утешения.


…Поразительно было в Оресте Федоровиче отсутствие диссонансов, тщеславия, властолюбия, насмешливости, ханжества или аффектации, но также минутного раздражения, невнимания или усталости. Он покорял мирной гармонией, царившей в его неутомимо деятельном существе. Что-то наивно-детское и вместе бесхитростно-мудрое обитало в недрах его духа, кротость голубиная и твердость сознательной веры человека, знающего, куда идти, других ведущего, умеющего сказать строгое слово уклоняющемуся , не теряя благожелательства и любви.

Гревс И. М. В годы юности // Былое. – 1918. - № 12, кн. 6. – С. 64-66.


… поднимается в памяти лицо Владимира Ивановича Вернадского. Уже тогда он был определенно выраженный, очевидно, очень талантливый будущий научный исследователь, натуралист-экспериментатор, но с философской складкой ума, со склонностью даже, казалось мне, к спиритуализму. Последнее влекло меня к нему: он рисовался близким, несмотря на далекую специальность. Он живо интересовался гуманитарными науками, историей, правом, религией. У него образовались очень раскинутые вкусы, и он приобрел большие разнородные знания. Начитанность его была поразительна. Он одарен был способностью умно прочитывать трудною книгу с необычайной быстротой, и особый стол у него был завален множеством очередных томов, не залеживавшихся понапрасно. К постоянной напряженной жизни мысли Вл. Иванович Вернадский привык уже в гимназии. В университете же он раскрывал положительно редкую рабочую силу, - достиг удивительного уровня научной подготовки и думаю, работал уже самостоятельно. Полный, розовый, сдержанно-приветливый, улыбающийся и наружно-тихий, он смотрел на людей с уравновешенным, критическим вниманием. Но в движениях его чувствовалась нервность, в словах и тоне проглядывала легкая насмешливость, в действиях иногда род задора. Говорил он неровно, путаясь, не доканчивая фразы, бросая мысль и переходя к другой, завершая улыбкой, которая прикрывала многоточие; но в необработанной речи ощущалось внутреннее лицо, даже вскрывалось упорство формы. Вернадский слагался ярко выраженным индивидуалистом; но он не был никак противообщественным и отнюдь не походил на скептика. В мягких светлых глазах из-под очков просвечивало некоторое «себе на уме» малорусского типа (он настойчиво именовал себя украинцем). Он умел промолчать в сложной коллизии фактов и отношений, постоять, посмотреть, как будет, не идя на опрометчивый шаг или наивно-прямолинейный поступок; но то была не хитрая уклончивость на эгоистической подкладке, а умное воздержание при понимании трудности положения, нежелании попасть впросак. Неуступчивый, но и неприхотливый. Он являл себя иногда упрямцем в разных любимых пунктах, но не капризничал по мелочам. Он был ценный друг, умевший, если захочет, войти в другую душу. Он еще студентом соприкасался с некоторыми (довольно видными) революционерами; в нем пробуждены были политические стремления, но свободу своего духа от радикальных шаблонов он умел сохранить. Он был критик и идеалист. Помню, как впервые я внимательно всмотрелся в Вернадского, когда, идя раз с Ольденбургами по набережной Невы на Васильевском острове, мы встретились с ним. Остановились, и они вступили в долгий разговор. Я больше глядел и слушал, и ясно тогда почувствовал в нем без треска искрившееся многообразное содержание души, благие свойства которой, еще не слившиеся многообразное содержание души, благие свойства которой, еще не слившиеся, однако, уже энергично взаимодействовали. Еще помню, на меня сильное впечатление произвела его комната в квартире. Где он жил с матерью на Надеждинской: темная, в нижнем этаже, во дворе, она заставлена была книгами и какими-то научными приборами. Единственное окно закрыто было почти все большой клеткой с разными птицами: представлялся невольно кабинет алхимика. Полный тайн и чудес.

Гревс И. В годы юности // Былое. – 1921. - № 16. - С. 144-145.