Колмаков Николай Маркович

Материал из Вики Санкт-Петербургский государственный университета
Перейти к навигацииПерейти к поиску

1816-1896

Литератор, чиновник Министерства юстиции, обер-секретарь Сената, председатель Киевской палаты гражданского суда. Окончил юридический факультет Петербургского университета (1838).


«Я без труда нашел университетское здание, смело и не снимая шапки, вошел в швейцарскую, где швейцаром тогда был, известный в то время и многие последующие годы, Савельич. Прежде нежели я объяснил ему цель моего прихода, Савельич встретил меня гневным вопросом: «что ж ты шапку-то не ломаешь, а? Не видишь образа на стене, или не знаешь, с кем говоришь?» При этом Савельич указал мне на свою грудь, увешанную многими медалями и крестами.

Я струхнул, быстро снял шапку, извинился и повторил свой вопрос. Савельич, видимо, смягчился; «а зачем тебе профессор Колмаков?» спросил он меня. «Да это мой дяденька, я приехал из Малороссии и не знаю, где он живет!» «Вот так бы вы и сказали!» произнес он смягченным голосом, меняя ты на вы.

Таким образом, разговор мой с Савельичем кончился в совершенно дружеском тоне и я получил от него все нужные сведения. Через пять лет после сего я был уже студентом юридического факультета и, встретив в швейцарской Савельича, напомнил ему о первом нашем знакомстве. К удивлению моему, он меня не забыл, и описанное обстоятельство послужило основанием моих многолетних с Савельичем приязненных отношений. Он почасту впоследствии меня и других снабжал книгами и записками, кои ему оставляли кончившие курс студенты.

Все студенты и профессора петербургского университета, начиная с конца 1820-х годов, чуть ли не в течении более полувека, помнили Савельича и относились к нему с большим сочувствием, любили его, и потом, когда он умер, почтили его похороны сердечным и дружеским поминовением».


«Правление университета, где молодые люди подвергались испытанию, было в то время в доме Штерича, у Семеновского моста…

К экзамену все собравшиеся молодые люди приступили со страхом и робостью. Явился ректор Дегуров. Это был маленький ростом седой старичок и, поздоровавшись с нами по-французски, просил приступить к делу. Французское обращение с нами Дегурова и повторение им беспрестанно слов: messieurs, производило на нас неприятное впечатление. Тут же на экзамене мы слышали, что он француз, когда-то был секретарем известного Робеспьера и убежал, спасаясь от эшафота, из Франции.

Экзамен из математики пугал всех, но я смело приблизился к профессору Федору Васильевичу Чижову. «Ну-с», сказал он: «что вы знаете?» - «Все», отвечал я: «что следует по программе и что вам угодно будет меня спросить!»

И действительно, на все его вопросы из алгебры и тригонометрии я отвечал твердо и отчетливо. Он удивился, спросил меня, где я готовился, и поздравил меня с полными баллами…

Приемные экзамены по прочим предметам прошли благополучно и мне объявили, что я принят в число студентов. Вместе со мною и Любощинским поступили многие молодые люди, в том числе из высшего круга, так я помню князя Г. А. Щербатова, графа А. Д. Блудова, П. П. Убри, графа Шувалова. Со мной вступили также В. П. Степанов, Павел Алексеевич Зубов, братья Пильшеры и проч. В высших курсах тогда были граф Нессельроде, Н. Грановский, Печорин, Ив. Сергеевич Тургенев и другие.

Помню, граф Нессельроде и князь Щербатов сначала ездили в университет с гувернерами, но с гувернером первого случилась оказия: он на лекции заснул и захрапел, а потом свалился, как сноп, со скамейки; произошел смех, после чего он перестал появляться в университете.

Когда достигнешь старости, то воспоминания о студенческом периоде времени самое приятное. Всего лучше это время назвать весной жизни.

Петербургский университет, в период конца 1830-х, 1840-х и 1850-х годов, был неоднократно описан, а потому мне, казалось бы, нет повода говорить об этом еще; но, однако же, есть некоторые частные случаи, кои сами просятся под перо, а потому я не могу отказать себе в удовольствии сказать хоть несколько слов о профессорах, студентах и вообще времени, начиная с 1834 г.

Ректор Дегуров, как выше сказано, был препротивная личность и, действительно, по наружности своей, он не возбуждал симпатии: маленький, седой, худой, с беспокойными глазами, с пустыми фразами на языке; все это вместе отталкивало от него; о деятельности его я ничего не слыхал. Он часто появлялся по утрам в университете и, увидя какого-либо студента не в форме, подходил к нему с любезностью и, подавая ему руку свою на подобие танцующего кавалера, приглашающего даму к танцам, произносил «monsieur» - и выводил студента за дверь аудитории, а иногда даже и до самой швейцарской.

Один раз выдался такой день, что он меня два раза выводил из аудитории, а между тем в тот день шла репетиция или экзамен латинского языка. Я боялся пропустить время и очередь вызова, а потому, очутившись в швейцарской, обратился к Савельичу:

- «Ради Бога, дай мне какой-либо мундир!»

Савельич бросился к своему сундуку, где у него хранились платья от прежних студентов; долго он рылся и, наконец, подал мне один из мундиров, который, по его мнению, близко подходил к моей объемистой корпорации. С трудом я натянул его на свои плечи и хотя чувствовал, что мне трудно будет двигать руками и плечами, однако же, пошел в аудиторию. Меня окликнули; я подошел к столу и хотел взять книгу, кажется, Салюстия, для перевода, но, увы! мои руки не сходились, чтобы взять книгу. Я начал усиленно натуживаться, слышу, что-то трещит, и кончилось тем, что мой мундир, во всю длину спины, от самого воротника до фалдочек, разлетелся пополам по шву. Громкий хохот огласил зал, однако же, все кончилось благополучно. Экзамен сдан, чего же более, но явилась другая беда, как сдать Савельичу мундир? И действительно, он взрыдал, увидя его, но, убаюканный моим вознаграждением, умаялся, затих и сам начал смеяться.

Догматическое богословие и каноническое право первое время читал у нас протоиерей Баженов, но вскоре заменил его Райковский, тоже священник. Бажепнов, как известно, поступил ко двору и оставил по себе весьма приятные воспоминания. Лекции его посещались весьма многими студентами, даже и теми, для коих лекции его не относились к факультетским занятиям.

Напротив того, Райковский возбуждал жалобы студентов своими неуместными требованиями. В особенности он приводил в отчаяние своими вопросами, кои прямо не относились к делу; так, например, он настойчиво требовал, чтобы студенты знали непременно пункт за пунктом все статьи Вселенских соборов, а также отдельно все члены Символа веры, хотя последний предмет прямо и не входил в состав экзамена. Например, обращаясь к студенту, он спрашивал:

- «Скажите мне 7-й или 9-й член Символа веры».

Студент, зная наизусть весь символ веры, затруднялся сказать прямо и отдельно текст того или другого пункта Символа веры. Райковский, нисколько не стесняясь, ставил студенту неодобрительные баллы и тот отходил от стола с кислой физиономией. Таких случаев было много, но есть всему конец!

Раз в числе ассистентов на экзамене был профессор Ивановский. Райковский, по обыкновению своему, начал задавать вопросы студентам о Символе веры в разбивку. А засим, не получая от них ответов, награждал их единицами.

- «Позвольте, произнес Ивановский Райковскому, - скажите мне, профессор, какая буква в русском алфавите на 9-м месте?»

Райковский задумался и замялся.

- «А позвольте, снова сказал Ивановский, - на 17-м месте какая буква?»

- Право не знаю, отвечал Райковский.

- «Как же вы, профессор, продолжал Ивановский, - обвиняете студентов в том, что они не знают в разбивку Символа веры, а сами не знаете на каком месте стоят буквы русского алфавита».

- Что же вы хотите этим сказать? заявил смущенный Райковский.

- «А то, продолжал Ивановский, - что ваши неодобрительные баллы студентам есть верх несправедливости, а потому прошу уничтожить сии баллы и допустить студентов снова к экзамену».

Райковский, краснея и досадуя, должен был согласиться с Ивановским. Случай этот, кажется, надолго отбил у него охоту озадачивать студентов спросом отдельных пунктов Символа веры.

Райковский читал в последнее время нравственное богословие, философию и логику, но это был набор бесцветных фраз, нравоучений, сказанных без всякой системы и толку…

С Райковским у нас случилась раз такая история: он как-то на лекции исчислял совершенства Господа Бога и определял величие его.

Вдруг студент Павел Зубов встает и произносит громогласно басом и с пафосом:

- «По-моему, Господь Бог есть величайший поэт, а мироздание Его есть величайшая поэма!»

Услышав это, Райковский поднял руки кверху и вскричал: «Боже! Что я слышу?» и засим стремительно бросился к выходу из аудитории. Произошел конфуз, разразившийся общим дружеским и продолжительным смехом. Кажется, Райковский жаловался кому следует. Зубова призывали и он по своему подтвердил правдивость своего определения о Боге. Таким образом, жалоба Райковского осталась без последствий…

Раз он нам принес известие о том, что Пушкин с Жуковским и Плетневым будут в университете на лекции у Гоголя. Все, разумеется, ждали с нетерпением этого дня. Я видел вошедшими их всех в университет, но сам, к крайнему сожалению, на лекции Гоголя на этот раз не был.

По рассказам других, лекция эта далеко не удовлетворила слушателей. Из других же лекций средней истории все, да и сам Гоголь, убеждался, что он не профессор истории. Тогда было известно, что Гоголь попал в профессора вследствие своей статьи о движении народов в средние века. Статья эта была напечатана в «Журнале Министерства Народного Просвещения» и весьма понравилась бывшему министру графу Сергею Семеновичу Уварову. Она обличала в авторе скорее даровитого живописца и писателя, нежели глубокого мыслителя-историка. Вообще нужно сказать, что профессура Гоголя потерпела фиаско и сам он начал хворать. Голова его, по случаю ли боли зубов или по другой причине, постоянно была подвязана белым платком; самый вид его был болезненный и даже жалкий, но студенты относились к нему с большим сочувствием, что было, разумеется, последствием его талантливых сочинений.

Но, Боже мой, что за длинный, острый, птичий нос был у него. Я не мог на него прямо смотреть, особенно вблизи, думая: вот клюнет и глаз вон. Вот почему на лекциях его я всегда садился с боку, чтобы не подвергнуться такому мнимому впечатлению.

Читая из истории то одно, то другое, он всегда переходил к рассказу о движении народов. Ясно, что предмет этот служил ему как бы заручкой или опорой исторических его знаний.

Профессура его продолжалась недолго. Уезжая из Петербурга, он нам указал на некоторых авторов, сочинения которых могли служить нам руководством к изучению истории средних веков. Отъезд Гоголя и оставление им лекций были неожиданны и отразились на нас весьма неблагоприятно. Профессор Шульгин на экзамене задавал нам такие вопросы, которые вовсе не входили в программу лекций Гоголя. Вот тут случилась такая оказия: в числе студентов старшего курса был и приснопамятный Иван Сергеевич Тургенев. Ему попался на экзамене вопрос о пытках, или так называемом Божьем суде. Известно, что Иван Сергеевич обладал знанием иностранных языков, а потому не удивительно, что он много читал из иностранных источников и на заданный вопрос мог отвечать весьма обширно. Отвечая, Тургенев, между прочим, сказал, что в числе пыток огнем и другими способами был еще особый род оных, именно: испытание посредством телячьего хвоста, намазанного салом. Услышав это, Шульгин, пытливо взглянув на Тургенева, поспешно сказал: «что такое, что такое?» Тургенев продолжал: «да, посредством телячьего хвоста, намазанного салом; приводили взрослого теленка, брали его хвост, намазывали его густо-прегусто салом и заставляли человека, подвергнутого испытанию, взяться за этот хвост и держаться, что есть мочи, а между тем теленка ударяли крепко хлыстом. Разумеется, теленок рвался и бежал опрометью. Если испытуемый удерживался, то считали его правым, если нет - виноватым».

Шульгин с усмешкой выслушал и сказал: «где это вы вычитали?» Тургенев смело наименовал автора. Ответ Тургенева не понравился Шульгину: он сжал свои губы, - произошла немая, неприятная сцена. Засим он стал задавать Тургеневу другие вопросы по части хронологии и, разумеется, Шульгин достигнул своего: Тургенев сделал ошибку и получил неодобрительную отметку. Засим и кандидатство его улыбнулось…

Далее из старых профессоров петербургского университета конца 1830-х годов резко выделялся Петр Александрович Плетнев (25 декабря 1865 г.). Это памятная личность в былое время; мы его отличали от прочих профессоров. Он читал или, лучше сказать, должен был читать русскую литературу; но по правде сказать, мы ее в полном объеме не слыхали. Не смотря на то, лекции его были весьма занимательны. Он был чрезвычайно обходителен со студентами, что влекло их к нему. Мы знали, что он был близок к императорской семье (читал лекции наследнику цесаревичу), друг В. А. Жуковского и А. С. Пушкина. Лекции свои он едва ли не начинал и кончал Пушкиным. В нем он видел не только гениального поэта, но и глубокого философа, одаренного высшим знанием человеческой природы. Отношения Плетнева к Пушкину известны в нашей литературе. Смерть А. С. Пушкина в 1837 г., 29-го января, оплакана была Плетневым на кафедре горячими слезами.

Припоминаю еще то, что Плетнев предоставлял своим студентам выбрать любой предмет, развить его на письме и затем с кафедры читать о нем во время его лекции. Вследствие сего происходила беседа, где Петр Александрович выказывал свои взгляды на избранный предмет и выслушивал суждения студентов. Не знаю почему, я избрал для своей беседы предмет готическая архитектура и написал о ней, но увы! беседа моя вызвала справедливые нарекания…

Сказавши о Плетневе не могу не упомянуть о профессоре Шнейдере, который читал нам римское право. К своему предмету он относился с большой важностью и выказывал в нем обширные сведения. Входя в аудиторию, он иногда сочувственно провозглашал и поздравлял нас всех с днем рождения то одного, то другого мудреца древности. Мы вставали, кланялись и приветливо относились к его заявлению. Вообще он был, и по виду и по научным своим познаниям, уважаемая личность, а вместе с тем крайне снисходителен к студентам во всех отношениях…

Профессор Фишер читал нам антропологию и метафизику. По фигуре своей всегда важный, высокого роста, в белом галстуке и синем вице-мундире, он казался нам крайне ученым мужем. Но от его учения у меня и, смело могу сказать, у многих моих товарищей не осталось ничего. Провозглашаемые им истины, по своей сухости, как-то плохо воспринимались нами.

В 1835 и 1836-м году прибыли из-за границы молодые ученые Неволин, Калмыков, Порошин, Ивановский, Баршев, Кранифельд и Куторга. Все они заняли кафедры старых профессоров, которые приняли их не совсем дружелюбно. Так, Шульгин на магистерском экзамене Мих. Семен. Куторги старался проделать с ним такую же штуку, как и с Тургеневым, т. е. сбить в хронологии. Не мудрено: Куторга поступал на кафедру истории, следовательно, делался Шульгину конкурентом; но студенты примкнули к новым.

Имена Неволина, Калмыкова известны по своим ученым изданиям, но я остановлюсь только на Викторе Степановиче Порошине. Он получил кафедру политической экономии и статистики. Предметы эти были совсем заброшены в университете, а потому возобновление их ожидалось с большим нетерпением. Порошин был небольшого роста, приятной наружности и казался очень моложавым. Костюм его был своеобразный: рубашка с отложным воротничком, галстук цветной, завязанный узелком с нависшими кончиками, все это было для нас ново. Одним словом, он, по виду, был юноша первой молодости, а потому он нам казался чем-то особенным. Не знаю почему, но на первую лекцию он выбрал предмет о Михаевеле. Тут мы с изумлением услышали и познали, что Порошин был человек начитанный всесторонне и с глубокими познаниями. Аудитория, где он читал свои лекции, наполнялась студентами всех факультетов. Но все это продолжалось недолго (он оставил кафедру в 1844 г.). Кафедра политической экономии и статистики была закрыта, сам Порошин впал в немилость.

Говорили, что Порошину приписывали несколько неодобрительных фраз и стихов, сказанных будто бы им по поводу сооружения и открытия Александровской колонны. Говорили еще, что будто бы он раз опоздал на лекции в то время, когда попечитель Мусин-Пушкин был уже в аудитории. «Вы опоздали», сказал ему попечитель. Порошин, посмотрев на часы, сказал: «действительно» и, взойдя на кафедру, начал лекцию. Засим, будто бы попечитель приказал за это вычесть из его жалования, но оказалось, что Порошин все свое жалование жертвовал на библиотеку. Так или иначе – Порошин вышел в отставку. А между тем в изучении статистики чувствовалась величайшая потребность…

Излагая биографию о Порошине, я несколько отдалился от описания других профессоров, оставивших по себе добрую память.

К числу таковых, без сомнения, принадлежал Александр Васильевич Никитенко, но печатаемые в «Русской старине» его в высокой степени замечательные записки-дневник устраняют необходимость писать еще что-либо о нем. Скажем, что каким он рисуется в своих записках, таким он и был на самом деле, именно гражданином-мудрецом…

Но лекции его по русской словесности хотя были красноречивы, но несколько витиеваты и отчасти темноваты. Говоря о нем, студенты прибавляли: «у Никитенки вечные оттенки». Но так как экзамены из его предмета были всегда письменные, то это никого не затрудняло. Сочинения его на заданные темы, например: «Меч и перо» и проч., не особенно затрудняли нас. Мы писали и получали хорошие отметки… Мы вообще глубоко уважали его и как человека, и как профессора.

Были еще и другие профессора, например: Иван Петрович Шульгин, Николай Герасимович Устрялов и др. Первый читал новейшую историю, а последний – русскую.

Шульгин написал историю последних веков и в лекциях своих постоянно придерживался ее, а Устрялов издал записки Курбского, записки Маржерета о Дмитрии Самозванце и русскую историю для средних училищ. Я не говорю о других его сочинениях, вышедших впоследствии. И тот, и другой считались знатоками своих предметов, но читали они из года в год одно и то же, не возбуждая любви к науке и не привлекая студентов. к изучению преподаваемых ими предметов…

Министр граф Сергей Семенович Уваров иногда посещал лекции Устрялова. Помню, раз он просидел всю лекцию его; речь шла об удельном периоде, и министр по окончании выразил ему свое полное удовольствие за ясное изложение. То же самое повторилось на лекции его о смутном времени. С переездом университета на Васильевский остров, министр Уваров все чаще начал посещать университет, чем прежде.

От новых профессоров мы очень многого ожидали, но увы! надежды наши не оправдались. Причины сему следующие. Все новые профессора, кроме университета, получали приглашения занять кафедры в разных местах, например: училище правоведения, военной академии, Пажеском корпусе и других военных учреждениях.

При таких обстоятельствах и побуждаемые недостатком средств своих, они не отказывались, но вместе с тем положительно утомлялись, а потому лишены были возможности заняться серьезно наукой по своей части… Последствием сего еще было и то, что петербургские молодые профессора не оканчивали своих предметов по программе, а читали из года в год почти одно и то же. Например, профессор Ивановский, заявивший сначала большие способности, никогда не оканчивал вполне своего предмета по публичному праву, а почему? А потому, что он был преподавателем едва ли не во всех высших учебных заведениях. Естественно, читая, он уставал до изнеможения, где уж тут было писать!.. То же следует сказать и о других профессорах; но можно ли было винить их в этом? Нельзя: был спрос, а жизнь требовала средств.

К числу талантливых профессоров моего времени следует отнести братьев Куторга, из коих один старший, Степан, читал естественные науки, а другой, Михаил – историю. Оба они были любимы и чтимы студентами… Помню еще, что в старом университете, на обширном дворе, была большая лужа, где завелись огромные лягушки. Профессор Куторга с терпением и любовью, не смотря на погоду, с разными приспособлениями, усидчиво занимался ловлей этих лягушек, и, о, радость! он поймал из них самую большую. Своим восторгом он делился со студентами на лекциях, показывая ее своим слушателям с таким же умилением, как художник скульптор предоставлял зрителям осматривать свое произведение».


«Описывая С.-Петербургский университет конца 1830-х и 1840-х годов, невольно возникает вопрос, как же жили и вели себя студенты в то время? Не увлекались ли они политическими бреднями и не навлекали ли на себя правдивый гнев царя Николая Павловича?

Относительно вопроса о жизни скажу, что студенты моего времени, за исключением весьма немногих, были по большей части бедняки, пробивались они по преимуществу уроками и занимали углы и комнаты в 5-10 и не более 25 руб. ассигнациями в месяц, помещаясь по двое и трое вместе. Само собой, что и пища соответствовала сим средствам. Что же касается поведения их, то я смело говорю, что они вели себя хорошо и, главное, политические и социальные бредни не входили в их головы. Под словом «хорошо» я вовсе не хочу сказать, что они вели себя как дети, вышедшие недавно из под строгого надзора родительского дома, или как красные девицы, стыдящиеся и боящиеся произнести вслух, особенно при маменьке, слово: любовь… Нет, они учились, жили, терпели, веселились и увлекались всем, что свойственно их молодой натуре. Так, они пили при случае и при средствах всякого рода питья, не гнушаясь ничем, за исключением воды. Тут были и горькие, и сладкие, была и ратафия, доставалось и донскому, попадалось и шампанское, если оно приходилось по карману. Но зачастую и голодали, живя только на пеклеванном хлебе с маслом, а иногда и того не было; насыщались также пирогами на Апраксином дворе по 3 копейки за штуку; но духом не падали, о богатстве не мечтали и никому ни в чем не завидовали. Особого имущества у студента на квартире не было, все его достояние было при нем, и латинское выражение: omnia mea mecum porto оправдывалось на деле. Носили треугольные шляпы, мундиры с петлицами и синим воротником при шпаге, двубортные сюртуки, шаровары, шинели нараспашку, а фуражки набекрень. Влюблялись без разбора, начиная от швеи до светской дамы. Каждая женская головка у окна служила предметом воздыхания, летняя же ночь оглашалась песней под окном или балконом. Любовные записки всегда были наготове в кармане. Поминали в песнях какую-то деву, начиная песню так: «да здравствует Марья Петровна и ручки и ножки ее», и пели с подобающим уважением Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus, а почасту выкрикивали и так: edite, bibite, collegiales, post multa secula pocula nulla. Одним словом, жилось и жилось, а политические бредни, или сходки социальные, не входили в их головы и о них не было и речи, а также не занимали их домогательства о предоставлении им разных прав. По понятиям студентов моего времени, декабристы, хотя были люди образованные, но сумасброды, не ведавшие задач и блага России, а потому они и понесли справедливое наказание».


«Есть люди, а таких немало, кои в студентах видят каких-то буянов, сорванцов и вообще людей дерзких, отрицающих, пожалуй, бытие Божие, не чтящих и не уважающих никого и ничего. Вот такие люди при всяком случае пускают в ход про студентов всякие небылицы и даже кричат: караул, разбой! В подтверждение сего я расскажу несколько происшествий.

Раз позвали целую массу студентов в III-е отделение для объяснения по поводу жалобы одной чиновной барыни. Жалоба возникла по следующему случаю: многие студенты, в том числе не мало было из лучших фамилий, вздумали отпраздновать годовщину окончания своих экзаменов и решились поехать на пароходе, по Неве в Шлиссельбург. Само собой разумеется, они запаслись разной провизией более или менее деликатного свойства. В числе пассажиров оказалась упомянутая барыня, несколько богомольцев и я, пишущий эти строки. Не успели отвалить от берега, как один студент, отличавшийся комизмом и смелостью речи, принял на себя роль хозяина и начал угощать всех. Для этого, вооружившись подносом или лотком, он, с подобающим смирением, подошел к одному богомольцу, похожему на монаха, и сказал на распев: «отец духовный, благослови, прими и вкушай, чем Бог послал!» Монах, разумеется, с улыбкой, но без всякой церемонии взял, ел с большим аппетитом и благодарил. Затем хозяин студент подошел к барыне и тоже со смирением произнес: «милостивая государыня, удостойте принять от нас смертных сие малое, но вкусное угощение!» Но чопорная барыня не поняла шутки, резко и с неудовольствием отвергла предложение. Но это не остановило хозяина студента. Взяв особый лоток с другими лакомствами, он опять и с мнимой лукавой вежливостью повторил свое предложение. Барыня уже с некоторой злобой опять отказалась от угощения. Это произвело смех! Хозяин студент не унялся! Он настойчиво новое угощение предложил опять барыне. Барыня окончательно озлилась! Таким образом, опять со смирением, без всякой улыбки, хозяин-студент повторял предложение барыне с каждым новым лотком. Ответы получились те же. В конце концов, барыня пришла в неистовство, начала кричать, говорила, что будет жаловаться, и скрылась, а хозяин студент во время угроз стоял перед ней, молча, аки агнец неповинный.

На другой день, по возвращении в город, студенты массой были приглашены в III-е отделение. Выслушав обвинение барыни и оправдание студентов, Леонтий Васильевич Дубельт – признал их виновными, но виновными в излишней угодливости благородным женщинам, за что однако ж карающего закона нет. А в городе рассказывали, что на пароходе студенты обидели и избили одну барыню, затоптали ее ногами и чуть-чуть не бросили в воду, но, к счастью, один монах за нее заступился и спас ее от погибели. Вот оно до чего дошло!»

Очерки и воспоминания Н. М. Колмакова // Русская старина. – 1891. – Т. 70, май-июнь. – С. 451, 456-464, 467-469, 657-658, 660-661.