Плетнев Петр Александрович

Материал из Вики Санкт-Петербургский государственный университета
Перейти к навигацииПерейти к поиску

1792-1865

Критик, поэт пушкинской эпохи, профессор. Окончил Главный Педагогический институт (1814). Работал учителем словесности в Петербургском Благородном пансионе. В 1832-1849 годах – профессор русской словесности в Петербургском университете, в 1840-1861 годах – ректор.


«Вы знаете, что теперь Государь приказал ректорам университетов наблюдать только за лекциями других профессоров, а самим перестать профессорствовать. Вот я от 9 до 3 ч. и слоняюсь по аудиториям».


«Хотелось бы мне услышать от вас, хорошо ли все идет у нас в университете. Я узнаю, что множество профессоров едет за границу. Это с одной стороны хорошо: они все-таки что-нибудь вывезут домой новенькое и полезное. Неудобно только то, что по краткости летних каникул, одни принуждены выпрашивать себе продолжение отпусков, чем университетские лекции перепутываются, а другие возвращаются неудовлетворенные снисхождением начальства и с каким-то охлаждением к должности. Но во всяком случае, от всякого путешествия больше хорошего, нежели худого».


«В нашем университете Никитенко и Стасюлевич уже кончили свои лекции для публики (по три каждый) в пользу бедных студентов. Никитенко читал о Державине. Стасюлевич выбрал за предмет лекций: «Провинциальный быт во Франции при Людовике XIV». Наша большая зала буквально битком была набита дамами и мужчинами. Аплодисментам конца не было.

8 февраля наш университетский акт удался тоже. Власти присутствовали все от Евгр. Петровича до кн. Павла Петровича. Явились из почетных членов и граф Сергей Строганов, и барон Корф, и даже К. И. Арсеньев, хоть весь нездоровый. При баллотировке в университетском совете проф. Устрялова на новое пятилетие, он оказался забаллотированным, вероятно, из жалости к его немощам и утрате голоса. А сам он по какой-то уже тупости соображения не догадался проситься в отставку. Никитенко, тоже баллотированный, едва удержался на кафедре только тремя голосами».


«Трудно определить точную цифру возвратившихся в университет, а еще труднее это сделать относительно имеющих оставить его. Первых, до истечения срока для подачи прошений, оказалось 600 с небольшим. Но, не смотря на просрочку, прошения о вступлении ежедневно приходят. Между ними попадаются с прописанием законных причин просрочки. Я их откладываю до времени, пока не прекратится этот наплыв. Разумеется, что беспричинные подлежат исключению на основании публикации. Другие же, которых числа нельзя будет определить еще несколько дней, только по рассмотрении просьб их попечителем и министром, могут попасть в число возвращенных».


«Тайный Цензурный Комитет ввел в подозрительное положение все Русские Университеты, хотя в них и капли нет того, что бывает в заграничных. Последовало новое постановление, чтобы Ректоры не были избираемы профессорами, а правительством на неопределенное время. Стороною я узнал, что Бутурлинский комитет и на меня подал Государю донос, находя в моих лекциях и годичных отчетах следы либеральных идей. Я написал Наследнику письмо, изложивши в нем правила моей жизни, службы и всех сочинений моих. Он прочитал это Государю, который велел меня успокоить. Тогда Министерство Просвещения снова представило меня в Ректоры – и Государь утвердил. Но Уваров уверяет, что если бы я не поступил так решительно, то не был бы утвержден, и (по словам его) перемена в способе избрания Ректоров устроена была для благовидного удаления меня от должности. После того, когда я был у Наследника, Государь, проходя мимо меня, спросил меня, доволен ли я студентами, прибавив, что всем внешним и он в них доволен, но желает, чтобы у них поболее было тут (показывая на сердце), особенно после таких ужасных историй, как недавняя (с Петрашевским). Все это конечно правда; но как помочь? У нас не дети и не воспитываются, а совершеннолетние и живут у себя. Впрочем в этой истории из 700 студентов замешан был только один. Теперь Ректор не должен сам читать лекций, а обязан беспрестанно ходить по аудиториям и наблюдать за направлением и духом лекций. И это конечно хорошо, но для людей неблагонамеренных сколько средств к злоупотреблениям!»

Сочинения и переписка П. А. Плетнева. По поручению второго отделения Императорской Академии наук издал Я. Грот. Том третий. – СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1885. – С. 404, 456, 474, 489-490, 624.


«Начиная с этого дня, ежедневно я бываю в университете и по очереди захожу слушать лекции всех профессоров. Это, я вижу, необходимо. По уставу ректор обязан наблюдать за духом преподавания. При мне и студенты чиннее, да и профессоры осмотрительнее. В случае же дурных толков про университет, я, не краснея, могу защищать его, сказав, что сам слушаю, что с кафедр говорится».


«Я в университете, кончив свои лекции, зашел на лекцию Куторги и был ею доволен. У него много запасов из разных сочинений, но говорит он очень тихо и, как мы все русские, без жару и даже с приметным замешательством».


«Сегодня утром был на лекции в университете. Инспектор объявил мне, что студентам хочется заказать сделать для них мой портрет. Они воображают, что это меня соблазнит. Вот уж не умею убедиться, чтобы кому-нибудь из них действительно хотелось этого от сердца. Кажется, мне с юным поколением ни в чем не сойтись. Я и оно как-то идем в разные стороны. Это еще более разочаровывает меня на счет искренности предложения их».


«Утром слушал лекции Рождественского – об учреждениях благочиния и М. Куторгу – о Греции и Риме по его книжке: О колоннах. За обедом студентов сделал разные замечания насчет порядка и пристойности. Инспектор немножко надулся. Но он простой и добрый малый (из военных): пройдет все».


«Надобно сказать, что у нас в университете в продолжение прошлой недели были шалости. Студенты рассердились на профессора философии Фишера, который заносчив и резок: они в понедельник (т. е. на другой день после праздника Гельстрема) за его лекцией шикали и даже свистали. Я хотел употребить свою власть, как попечитель (за отсутствием Дондукова) и ректор. Но Фишер упросил меня позволить ему действовать на них морально. В среду он им что-то произнес в виде речи – и часть студентов ему аплодировала. Я пришел в его аудиторию к концу лекции: все было мирно и все мы вышли без приключений. Я думал, что история тем и кончилась. Но узнаю, что между ними образовались две партии. Враги собирались шуметь на Фишера еще раз. В субботу я без профессора вошел в их аудиторию и со всей искренностью объяснил непристойность их поступков. Инспектор и его помощник уверяли меня, что мои слова затушили все. Между тем в воскресенье получил я твои письма. У меня мелькнула мысль прочитать им праздник Гельстрема. В понедельник я опять без профессора пошел в аудиторию; развил им со всей подробностью слова: моральное достоинство, аудитория, профессор, честь и студент. В доказательство же, что честь студенческая есть лучшее, что уносим мы от юношества, я прочитал им твою статью. Это все вместе положило совершенный конец волнению – и все теперь в мире».


«Сегодня у нас в университете был министр. Он со мною любезничает необыкновенно. Мы просидели целую лекцию у Устрялова за Дмитрием Самозванцем. Министр много сам говорил об этом предмете и вообще рад был случаю блеснуть перед студентами своей начитанностью и красноречием. Устрялова преподавание совершенно мужицкое. Ни слогу, ни одушевления!»


«В среду, в университетском нашем физическом кабинете был Великий Князь Константин Николаевич. Ему Ленц, обучающий его физике, показывал препараты, которые неудобно переносить на другое место. Впрочем, это сделалось инкогнито, так что, кроме меня, как ректора, никого не было при Его Высочестве».


«Сию минуту отправляюсь на акт. Вчера кончил отчет часу в третьем ночи, и потому не успел вовремя заготовить тебе письма. В отчете вышло 9 писанных листов. Давно я не валял столько. Он содержит четыре развития: во 1-х, общее изъяснение, что значит университет сам в себе без профессоров и студентов; в каком он отношении к правительству и, наконец, ко всякому частному лицу. Во 2-х, в нашем университете в продолжение года какое было характеристическое движение внутренних его элементов, из коих образуется жизнь университета, без отношений в нем самом совершающаяся. В 3-х, что в этом году сделано у нас той половиной университета (как общества ученых людей), которые идут впереди прочих. В 4-х, какова была деятельность второго отдела людей, которые следуют за первыми…

Отправив к тебе в среду письмо, я начал собираться на акт. Ко мне вошел Ф. Ф. Корф, чтобы вместе войти в залу. Там нынешний раз я приготовил сюрприз профессорам и публике. Перед кафедрой, в ширину всей залы и до половины длины ее, стоял полукруглый стол, с большой в середине его открытой площадью. Самый стол весь, как по верхней его плоскости, так и по обеим сторонам с боков, прелестно драпирован был алым сукном. За ним стояло (перед публикой лицом) 29 кресел для членов совета. Все были в восхищении. По приезде министра с попечителем, первый на кафедру вошел Никитенко и прочел статью о критике. Слог его, год от году, становится фигурнее и трагичнее. Признаюсь, невыносимо. Публика утомилась. За ним я втащил на кафедру свои 9 листов. Но сверх ожидания мое чтение, оттого ли, что я читаю внятно, или от самого содержания и изложения отчета, очень заняло всех – и я, сошедши с кафедры, только и слышал одни ласковые приветствия, которые меня от многих особ преследовали даже дома на другой и третий день после акта. Особенно министр был в восхищении. Ему понравился у меня тон прямо ректорский, по которому я говорил о профессорах и студентах, как их законный судья».


«В нынешнее воскресенье Великая Княгиня Елена Павловна приезжала осматривать университет наш. Министр и попечитель присутствовали при этом. Я пригласил к месту служения каждого из профессоров, имеющего на руках какой-нибудь кабинет. Сперва она пошла в церковь, оттуда в большую залу, из нее в нашу единственную в мире галерею, простирающуюся через всю ширину Васильевского острова от одного притока Невы почти до другого. Тут расположена библиотека и минералогический кабинет. Заходила в ботанический и зоологический кабинеты, в аудитории, в сборную нашу залу и, наконец, в физический кабинет. Вообще ей было видимо весело. С ней находилась меньшая ее дочь».


«У нас в университете на этой неделе, в пятницу, будет огромнейший обед в честь попечителей, отходящего и приходящего. Начиная с министра, все власти и чины министерства народного просвещения приглашаются. Ты можешь вообразить, в каких я теперь хлопотах. Только и знаю, что пишу письма с приглашениями, избавляя тем себя от разъездов по этим господам…

Вчерашний праздник наш кончился прекрасно и был вообще блистателен. Гостей всех обедало 84 человека. Из лиц неподчиненных князю Дондукову были: министр Уваров, его товарищ, новый попечитель с братом, граф Протасов, киевский попечитель князь Давыдов и тесть Дондукова. Перед тостом старому попечителю я прочитал ему небольшую речь, в которой благодарил за все, что он сделал для университета, для студентов и профессоров. Все это так его растрогало, что он тут же на отплату пригласил все собрание приехать обедать к нему на дачу в Ораниенбаум, для чего он наймет и пароход».


«Против обыкновенного не был в это утро в академии. Нужно было остаться для лекции Касторского, которого студенты сговорились было не слушать, для выражения любви своей к прежнему профессору по истории, т. е. М. Куторге, перепросившемуся из юридического факультета в философический…

Касторского гроза пронеслась мимо. Мое присутствие примирило с ним студентов. Он ужасно прост, так что один слушатель ему не обинуясь, сказал: «Обещаете-то вы нам много, да выполняете ли все?» - и Касторский это мне сам пересказал».


«Касательно библиотекаря – у нас ему совершенно на волю отдано заведение порядка. Да иначе и нельзя. Если он учредит порядок дурной, то совет или ректор могут предписать ему перемену. В случае неспособности его, можно консистории и уволить его от должности. Но сделать его рабом нельзя».


«С утра пошел я по аудиториям. Сидел опять у Фрейтага: он перепугался моего посещения, думая, что за ним велено особенно присматривать, у Шнейдера – настоящий шпаргал, гнусарь и без жизни, у Устрялова – мужик и без души; у Никитенко – высокопарный враль, залетающий туда, где ни сам, ни слушатели ничего не понимают, доказывавший, что у Жуковского нет образов, а у Державина все образы: какой превратный смысл!»

Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. Том первый. – С.-Петербург: Типография Министерства Путей Сообщения, 1896. – С. 157, 161, 215, 406, 491-492, 494, 503-504, 508-510, 533, 542-543, 597, 606, 624.


«Публичные акты ежегодно бывают и в прочих русских университетах, только не везде в день основания, а иногда при начале открытия лекций, иногда по окончании экзаменов и проч. и проч. Никто из ректоров не читает отчета, какой ежегодно пишу я. И у нас при Шульгине читал отчет секретарь совета, сам составляя его из цифр, сколько профессоров, сколько наград получили они, сколько того, сего, - и делу конец. Я первый плюнул на эту канцелярщину, столь унизительную для университетского акта, решился сам писать отчеты более литературные, и тем присвоил себе право судьи над министром, попечителем и первоклассными сановниками государства после их кончины, если университет удостоил их звания почетных членов. До сих пор ни одному ректору в России не пришла мысль стать в эту позицию, да и трудно в Петербурге. Должность синдика – то же в отношении к университету, что обер-прокурора в отношении к департаменту сената. Об этом посмотри в уставе русских университетов».


«3 апреля скончался Балугьянский, первый ректор нашего университета. Вторым был Зябловский, но не избранный советом, а по увольнении Балугьянского назначенный министром, - следственно и считать его нечего. Выбор совета пал на Дегурова, который и должен быть признаваем вторым ректором нашим. Его избирали два раза, на три года в каждый. Да сверх того четыре года он оставался по Высочайшему повелению до составления нового положения. Третьим ректором избран был Шульгин. Новое затем избрание в конце 1839 года пало на меня – итак, я четвертый избранный ректор. Мы собираемся воздать почесть нашему сослуживцу, почтив его присутствием при погребении…

На акте нашем в будущем году новый уже ректор должен будет почтить память Балугьянского (если только не отбросится обычай, самовластно введенный мною). А жаль! С каким бы сердечным участием отозвался я о моем предшественнике и моем профессоре: я слушал у него политическую экономию и науку о финансах. Он был профессор истинно вдохновенный! Ни одним языком хорошо не владея, никогда он не затруднялся, говоря на всех живо, скоро и по своему, но в то же время увлекательно».


«Вчера и мы лишились знаменитого классической литературе профессора и академика Грефе. Он учил не только меня, когда я был студентом, но и самого Уварова. В ученой службе провел он в России около 40 лет. Еще утром Грефе был совсем здоров и мог в Главном педагогическом институте прочитать две лекции. В половине второго часа зашел он в академию наук за своим жалованием и там мгновенно умер от удара и разрыва легких. Сын его еще у нас в студентах. Из дочерей одна за Бетлингом, академиком по части санскритского языка; другая за Штейнманом, у нас адъюнктом по греческому языку. Вероятно, ему достанется место его тестя».

Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. Том третий. – С.-Петербург: Типография Министерства Путей Сообщения, 1896. – С. 40, 44-45, 564.


«А Погодину растолкуйте, что он не прав, рассердясь, что я не выписываю «Москвитянина» для университета. Ему, конечно, не известно, что Спб. университет, по особенному распоряжению министра, знающего как часто недостает у нас сумм на насущный хлеб, не выписывает ни одного Русского журнала, а все получает из цензурного комитета, обыкновенно доставляющего их гуртом и потому очень поздно».

Письмо П. А. Плетнева в Москву к К. А. Коссовичу // Русский архив. – 1877. – Вып. 12. – С. 322.