Чернышевский Николай Гаврилович

Материал из Вики Санкт-Петербургский государственный университета
Перейти к навигацииПерейти к поиску

1828-1889

Российский литературный критик, революционер-демократ, теоретик утопического социализма, философ-материалист, публицист и писатель. Окончил историко-филологический факультет Петербургского университета (1850); защитил диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности» (1855) и получил степень магистра русской словесности (1858).


«Об университете, экзаменах, приготовлениях и проч. все собираю сведения; пока они благоприятны. Приготовление из истории я кончил дорогою».

«О том, что слышали маменька, что в университет не принимают неокончивших в семинарии курса, нечего вам беспокоиться: Олимп Яковлевич Рождественский сам нарочно за этим ходил к ректору университета, когда маменька, видевшись с ним у Колеровых, сказали ему свое мнение, и ректор сказал ему, что это вздор, что даже и самое то, хорош или нет аттестат семинарский, не имеет влияния».

«Вчера я подал просьбу о принятии в университет. Принял ее какой-то седенький старичок в партикулярном сюртуке, в присутствии, стоя у окна, заваленного сейчас принятыми им просьбами. В петлице какой-то орденок. Должно быть, ректор. В программе не велено уволенным из духовного звания прилагать аттестат. «Не нужно, но приложить не мешает». Я подал ему. Прочитавши, он сказал, что лучше приложить и его. Я и приложил аттестат свой… Узнать, когда будет назначен экзамен, велели приходить 22-го числа. Университет недалеко от Исакиевского моста».

«В половине первого ныне узнали мы, что экзамен назначен 2 авг. (это объявлено в здешних ведомостях), и желающие поступить, могут приходить в унив., чтобы узнать дальнейшие подробности… Ныне утром был я в университете, узнать о экзамене покороче и побольше. Экзамен начнется 2 августа, будет продолжаться до 14 августа. Так поздно и растянут он в первый раз еще. Мне приходится быть в 3 комиссии. Экзаменующихся разделять на 3 партии, по порядку букв алфавита, с которых начинаются их фамилии. Ныне от А до И в 1-м отделе, от К до П в 2, от Р до Я в 3-ем; в числе этих и я. Эти отделы называются комиссиями. И предметы, из которых экзаменуют, тоже делят на 3 отдела; ныне так: 1 отдел: русская словесность и языки; 2: закон божий, логика, история и география; 3: математика и физика. Все три комиссии держат экз. в одно время, каждая из особого отдела наук. Первой комиссии прежде всего держать экз. из наук 1 отдела, 2-й комиссии из 2-го, 3 из 3-го. Потом 1-я держит из 2-го, 2-я их 3-го, 3-я из 1-го. Наконец 1-я держит из 3 отдела, 2 из 1-го, 3-я из 2-го. Дни экзаменов назначены 2-го, 7-го и 12-го августа, с 9 до 2 часов; итак, той комиссии, в которой буду я держать экзамен: 2-го авг. Из математики и физики, 7-го из словесности и языков, 12-го из зак. б., логики, истории и географии».

«С нового учебного года в университете не будет жить никого. Тем, которые были до сих пор на казенном, будут давать рублей сот пять (верно, еще не узнали мы сколько) стипендии или вроде этого. Поэтому о житье в унив. со взносом, а не на квартире, нечего и думать. Это сказал Райковский. Не верить невозможно. Чья эта реформа, министра или Пушкина, я не знаю. По духу, кажется, Уварова. Ему дали графа. Студенты, почти все его удивительно любящие, радовались этому донельзя».

«Ныне, как Вы и должны знать, начался экзамен нашей комиссии, первый из физики и математики. Я держал ныне из физики и, кажется, хорошо: Ленц остался доволен, сказал «очень хорошо», спросил, где я воспитывался. Он человек пожилых лет, но еще не седой, и здоровый и свежий. Завтра, бог даст, буду держать из математики; не знаю, успею ли написать Вам о следствиях: прием до 2 часов, едва ли успею до этого времени кончить. Ныне начался экз. в 9 часов, чрез минуту пришел попечитель и ректор. Экзаменовали четыре профессора вдруг, на 3 столах. Ленц экзаменовал на среднем, как председатель комиссии. Когда пришли ректор и попечитель, сели за этим же столом, но справа от Ленца, а Ленц остался на первых креслах. Налево, подле его кресел, кресла для экзаменующегося. При попечителе вызывали по порядку алфавитного списка; когда он ушел, вызывать перестали, а каждый подходит сам, раньше или позднее, как угодно, вроде того, как подходят исповедоваться. Желающий держать экз. подходит к столу, поклонится, профессор тоже ему; потом экзаменующийся берет билет, прочитывает его вслух, потом садится в кресла, поставленные налево от экзаменаторских (это на главном столе из физики, а на двух других, где экзаменуют из математики, кресла эти по обе стороны, так что экзаменуются двое или трое вдруг; там это можно, потому что экз. больше письменный), и экзаменуются, потом дожидается, сколько поставят ему (но мне было слишком неучтиво нагибаться к самой бумаге, чтоб рассмотреть, тем более, что сам Ленц близорук, должно быть: очень низко нагибается писать), потом кланяется и уходит. Попечитель сидел часа два, до меня при нем ряд не дошел. Вслед за ним ушел и ректор».

«В субботу, 3 числа, держал я экзамен из математики: пока все хорошо. Из алгебры и тригонометрии даже лучше, чем должно было надеяться мне. Главное, точно, бойкость, но не все можно сделать с одною бойкостью, но очень многое, по крайней мере, от нее зависит. Завтра будет экзамен из словесности и языков; не знаю, успею ли написать завтра об последствиях; экзамен начинается с 9 (ровно) часов и продолжается до трех или четырех. Как кто кончит, уходит. (В общем балле из математики и физики должно быть, 4 или 4 ½; 3 или 5 едва ли – завтра, может быть, узнаю. Просто хоть очки надевай: профессор нарочно при тебе ставит, чтобы видел, тебе ли точно поставил он, не ошибся ли в фамилии, а ты не видишь)».

«Пока экзамен идет хорошо: я кончил из математики, физики, словесности и языков; в общем балле пока должно быть 4 или 4 ½. Только из французского получил я 3, на матем. и лат. 4, из физ., слов. и нем. 5. Теперь остается держать из зак. бож., логики, истории всеобщ. И русской и географии. Экз. из них будет, как вы знаете, 12 и 13 в понед. и вторник…

Экзамен был 2 и 3 из физики и математики. 2 я держал из физики, 3 из математики; из арифм., геом., алгебры и тригонометрии берут по билету, из каждой из этих четырех частей математики получают особый балл, потом эти баллы складываются, и составляется из них общий один балл. Из словесности и языков был экз. 7 и 8. 7 я держал из словесности и латинского. Из слов, должно написать на тему. Мне досталось «Письмо из столицы». Потом я отвечал на несколько вопросов из истории русской литературы. Из лат. должно было перевести на латинский. Экзаменовали Фрейтаг и Шлиттер. Собственно экзаменовал Фрейтаг (он издал между прочим первые песни Илиады с лат. и греч. комментариями), но так как он не говорит свободно по-русски, то Шлиттер служит переводчиком, если экзаменующийся не говорит по-немецки. Я сделал здесь 3 глупости: первое, мне бы должно заговорить с Фрейтагом по-латине, а я не догадался, а когда догадался, было уже поздно, потому что он уже занялся с другим; второе, должно было взять не перевод, а сочинить; но это не в употреблении, потому должно было мне самому сказать, что я могу сочинять, а не дожидаться, что меня спросят об этом; третье (но я это узнал после из немецк. экзамена), должно было спросить, нет ли у них здесь Тацита или Горация или другого автора, чтобы мне перевести без приготовления. Но я не знал, что это было бы хорошо. Но все-таки я получил 4, этого слишком достаточно, а с Фрейтагом еще успею познакомиться. Из немецкого экзамен был преуморительный. Я взялся сочинить: досталось «о благословенных плодах мира». Когда я кончил и прочитал Свенске, который экзаменовал, он спросил, говорю ли я по-немецки. Я отвечаю ему по-немецки, что сам не знаю, что сказать ему на это: говорить, как видит, говорю немного, а что говорят другие, того почти вовсе не понимаю, потому — не привык слышать, как говорят по-немецки. Таким образом он стал расспрашивать меня (как и всегда всех расспрашивает), кто я, откуда, когда и у кого и где учился по-немецки; он говорит по-русски, я отвечаю ему по-немецки, объясняю на его вопросы, какие читал я, между прочим, книги, потом перевел несколько немецких стихов; ему показалось странно, что я довольно хорошо говорю, перевожу без приготовления трудные стихи, а не понимаю, что говорят другие. Тут, между прочим, был проф. греч. языка Соколов; он дожидается, не станет ли кто экзаменоваться из греч. языка, но так как никто не экзаменуется, то он ходит по зале, то подойдет к тому столу, то к другому, то к экзаменующимся, которым объясняет, что и как писать. Он предобрый. Тут он подошел к столу, когда я рассуждал по-немецки с Свенске, который спрашивал меня по-русски, спросил, по какому я факультету. Я сказал, что по общей словесности. — Не хотите ли экзаменоваться по-гречески? — Я отвечаю ему прямо, что не хотел бы, потому что плохо знаю по-гречески. Он говорит: — Нужды нет. Заставил перевести меня что-то: конечно, я отвечал довольно плохо; потом подошел Фрейтаг, велел перевести с греч. на латинский. К счастью, одно слово греческое только было незнакомо; я спросил его, перевел потом и в заключение попросил, чтобы Соколов, зная теперь, что я по-гречески знаю не слишком хорошо, не ставил мне, если можно, балла, как будто я не экзаменовался. Соколов сказал, что я знаю еще порядочно, что он дурного балла не поставит, а подумает, ставить или не ставить. Я так и не знаю, поставил он или нет. Во всяком случае, как бы плохо ни знать по-гречески, хоть только уметь читать, это не может иметь никакого влияния, кроме хорошего; предполагается, что поступающий вовсе не знает греч. языка. Балл может принести только пользу, но мне не хотелось бы, чтоб Соколов знал, как я знаю по греч., а когда нужно уже было выказать, что плохо знаешь, то так и быть. Он такой добрый, что во всяком случае я рад, что он узнал меня. По-французски я в одном месте поставил не тот предлог, в другом пропустил член».

«В университет я принят, как уже писал Вам. Особенного ничего при этом не было. Форма университетская несколько изменена: вместо черных кантиков по воротнику темнозеленые, и еще что-то, еще менее важное. Лекции начнутся около 25 авг. В университет не пишите: там швейцару совестно давать за письмо менее 10 коп. сер., а здесь платим 3. Остаюсь я с Алекс. Феодоров. пока на этой квартире; в октябре Аллез хотел перейти ближе к унив., а может быть, останется и на этой. Мы будем с ним неразлучны. Теперь в унив. 16 минут ходьбы, 960 моих двойных шагов; от нашего дома до семинарии 12 минут и 685 шагов; итак, видите, что и по-саратовски это недалеко, а по-здешнему и вовсе близко (только 1 верста и 300 саж.); немногие живут ближе».

«Университет, бывшая биржа двенадцати коллегий, в ширину только 4 окна, а в длину, я думаю, длиннейшее здание в Европе. Сколько именно, сказать не могу, в длину он, а не менее 175 сажен; может быть, и 200 сажен будет; одним словом, длина его невообразима. Это будто бы двенадцать сряду поставленных одинакового размера и фасада домов. Снаружи он не слишком великолепен. Аудитории невелики. Кадетский первый корпус подле унив. и Воспитательный дом также принадлежат к огромнейшим».

«Если Вам угодно знать мои баллы на экзамене (сейчас получил Ваше письмо от 12 авг.), то вот они: (нужно в общем балле три, в каждом частном из отдельного предмета 2, не менее, из латинского, закона божия и русской истории и словесности 3 непременно):

Физика 5, математика 4, словесность 5, латинский язык 4, немецкий 5, французский 3, логика 5, география 3, закон божий 5, история: всеобщая 5, русская 5.

Нужно для поступления всего 33 балла и не иметь единицы. Всех баллов можно иметь (высшее число) 55».

«22 числа (в четверг, в день коронации) был молебен. Студенты собрались к обедне и молебну этому и царскому в университетскую церковь. Служил законоучитель протоиерей Андрей Иванович Райковский (сын его ныне, кончивши курс в 4 (лучшей, кажется) гимназии петербургской, поступил в студенты унив. и идет по юридическому факультету); по окончании молебна он говорил речь студентам.

После молебна секретарь прочитал список кончивших курс, переведенных и принятых. Наконец ректор университета, Петр Александрович Плетнев (его все удивительно любят и уважают), сказал прекрасно род наставления, как должно вести и держать себя студентам университета, и объяснения тех отношений, в каких стоят они к начальству университета и обществу. Попечителя ни при этом, ни при молебне не было. 23 (ныне) в пятницу начались лекции.

В первом курсе филолог. отделения и в пятницу, и в субботу их три.

В пятницу 1 часы (9 — 101̸2) латинская словесность. 2-ые (101̸2 — 12) один из новейших языков (фр., нем., английский или итальянский; я избрал английский). 3-ьи свободны; 4-е (от 11̸2 до 3) всеобщая история. (Этой лекции нынче не было. Куторга, профессор истории, еще не приехал, а приедет 24 в субботу.)

В субботу первые часы (9 — 101̸2) латинский язык. Вторые (101̸2 — 12) всеобщая история (завтра будет первая лекция ее, говорят, очень любопытная и занимательная всегда). Третьи [часы] пять свободны.

Четвертые (11̸2 — 3) богословие. На эти лекции (богословские) собирается весь первый курс, изо всех факультетов. Лекций в другие дни я еще не запомнил.

Ничего другого об университете сказать я еще ничего не могу.

Я слишком занят своими настоящими делами и будущими отношениями по университету и вне его, чтобы скука или что-нибудь вроде этого, могло не выйти у меня даже из памяти. Не думайте, впрочем, милый папенька, чтобы эти мысли мои о будущем были грустны или мнительны: кажется, ничего, кроме хорошего, мне ожидать нельзя, я и не ожидаю, все раздумье только о том, в таком или таком виде явится это хорошее? То или другое хорошее придет? Такое раздумье, конечно, не заключает в себе ничего, кроме приятного.

С понедельника (26) начнутся серьезно лекции и занятия.

По-латине мы будем переводить «Cato major» Цицерона и «Trinummus» Плавта: как видите, пустые вещи, вовсе не трудные. Что еще будет, не знаю пока».

«Вот уже неделя, как начались лекции, а я все еще не могу ни себе, ни другим сказать ничего порядочно, основательно о здешнем университете и профессорах.

Главные профессора филологич. факультета: Грефе, пр. греч. яз.; Фрейтаг, пр. лат. яз.; Фишер, пр. философии; Куторга, пр. всеобщей истории и Устрялов — русской. Грефе и Фрейтаг не читают в первом курсе, а латинский читает преподаватель Шлиттер, греческий — Соколов. Ни о ком еще я ничего не могу сказать…

Хожу на лекции, постепенно знакомлюсь с товарищами (некоторые из них кажутся мне такими замечательными по познаниям и дарованиям, что я и не полагал иметь таких хороших; но только еще кажутся, а знать еще не знаю) и университетским порядком, и только».

«У нас 21 лекция в неделю, так что только 3 лекции в неделю остаются свободными; нигде нет так много лекций: у Алекс. Феодоровича, например (в 4 курсе юр. отделения), 15 лекций в неделю, 9 остается свободных; это очень хорошо, потому что в эти часы очень удобно заниматься в библиотеке, а это ведь и есть важнее и полезнее всего».

«Записываться в библиотеку мне пока не было надобности и времени: пока я веду жизнь самую преглупую и прездоровую: до 3 в ун., по 4½ обедаем, в 7 пьем чай, потом дней пять в неделю или у нас кто-нибудь, или я у кого-нибудь: часа три или четыре только в день остаются. Книги беру из библиотеки университетской; такая жизнь должна продолжаться не более месяца; дела университетского нет, слава богу: лекций 21 в неделю, но стоят внимания только 5: две всеобщей истории (читает Куторга), две психологии (читает Фишер) (не судите о нем по вступительной его лекции философии в «Ж. М. нар. просв.», которая мне казалась и кажется нескладною; он напротив того отличается строгим логическим выводом) и, наконец, лекция Касторского — славянские наречия. О других лекциях напишу когда-нибудь».

«О себе писать можно мне, т. е. есть что писать, да и Вам любопытнее всего знать обо мне, только одно — что-то я делаю с университетом ?

У нас, как Вам писал, только три или, со всеми натяжками, пять свободных лекций; лекции с 9 до 3, библиотека открыта с 10 до трех. Одна из этих пяти лекций — первая с 9 до 10½, итак, всего можно быть в библиотеке в неделю только 6 часов.

Библиотека университетская не слишком, кажется, богата. По богословию особенно: вообразите себе, что сколько-нибудь похожих на что-нибудь, только четыре книги:

богословие Прокоповича (на латинском, которое есть у нас дома, т. е. в Саратове), «Мысли» Паскаля и две истории Новозав. церкви — Флёри (на франц.) и Шрекка (на немецком).

Более ничего!!!! (Разумеется, несколько сотен вздорных книжонок и надгробных или приветственных слов еще.)

Конечно, по другим отраслям познаний не то но все-таки слишком не полно.

По философии, например, экземпляр сочинений Гегеля не полон: трех или четырех томов из середки нет. Вообще довольно бедная библиотека.

Разумеется, это я говорю, судя по каталогам, но они, кажется, полны. Домой брать книги оттуда легко; вот это хорошо.

Но там читать, вот неудобство: комната для чтения особенная, а не в библиотеке читают. В эту комнату приносят библиотекари только те книги, которые потребованы. Записываешь в книгу, что нужно тебе, и на другой или третий день приносят.

Кроме этого, в ней лежит несколько беспрестанно надобящихся сочинений, например, полное собрание законов (экземпляра три). Энциклопедия Эрша и Грубера (очень хорошая, лучшая, кажется, какая есть). Несколько годов «Журнала М. н. просвещения» и еще несколько подобных книг».

«Лучшие профессора, т. е. наиболее славящиеся: филологический факультет: Грефе — профессор греческой словесности. Фрейтаг — проф. римской словесности. Куторга — проф. всеобщей истории. Устрялов (Куторга женат на его сестре); восточный: Сенковский; математический и физический: Ленц, Куторга (брат того); юридический и камеральный: Неволин, Порошин (проф. политической экономии, который издал записки своего деда о Павле Петровиче). Да, и позабыл Плетнева и Никитенку. Кажется, только. По моему мнению, еще Фишер, профессор философии; другие с этим не согласны».

«Экзамена до рождества не будет — он раз только в курсе — после пасхи.

Мундир будет стоить около 150, если не более рублей: поэтому можно погодить шить его. Впрочем, не мешало бы, может быть, к акту, который бывает в феврале. Теперь я не бываю еще ни у кого, поэтому он не нужен, но если этак случится познакомиться с кем-нибудь из профессоров или представиться кому-нибудь, то, конечно, нужно быть в мундире.

Один окончивший курс студент через неделю этак может быть станет продавать свой мундир: он новенький совершенно и чудесный: студент этот сын сенатора; конечно, его продает он за полцены. Чтобы не пропустить такого случая, я просил бы Вас прислать денег на мундир поскорее, если можно.

Разумеется, милый папенька, если чем можно быть мне довольным, то это тем, что я пошел по филологическому факультету.

4 лекции свободных (от 12 до 1½) я бываю в библиотеке. Объяснение других лекций, очерк их содержания общего и проч. я буду присылать Вам в следующих письмах.

В нашем курсе нет ни одного постороннего предмета, все факультетские.

Что же и спрашивать об этом, милый папенька, буду ли я должен или нет платить 40 р. за слушание лекций? Это дело, слава богу, кончено уже, благодаря Вашей предусмотрительности, милый папенька: теперь уже навсегда я свободен от взноса их.

Посылаю Вам наше расписание. Всего у нас 21 лекция, но двух не бывает из этого числа — в субботу от 9 до 10½, потому что Фрейтаг занимается с другими курсами, хоть и сказано в расписании, что с нами. Вот Фрейтаг, говорят, человек, который смотрит на достоинство и более ни на что, — неподкупный ни за что.

Другая — в четверг вторая в 10½ — 12 — также потому, что Варранд также занимается с другими курсами».

«Теперь еще трудно видеть расположение профессоров, потому что они, кроме профессоров языков, прямо всходят на кафедру, читают без перерыва и потом уходят, не говоря никому особенно ни слова обыкновенно, если сам не начнешь говорить с ними.

Впрочем, Фишер, кажется, смотрит на меня хорошо; именно смотрит; читает, а когда вывертывается 2, 3 минуты, что не нужно записывать, потому что он повторяет вкратце или делает такие объяснения, что в записках довольно намекнуть на них одним словом, и когда станешь смотреть на него, то он заметно довольно, что как будто бы обращается или, как это сказать, не знаю, ко мне, смотрит на меня, как будто думает, что я очень могу понимать и интересуюсь его предметом.

Шлиттер также, кажется, хотя я еще ни разу не переводил».

«Я и не говорю, милый папенька, чтобы кто-нибудь из профессоров не знал прекрасно новейших языков. Но знать и говорить, это. Вы знаете, большая разница.

Что Никитенко, Устрялов, Неволин и некоторые другие не говорят ни на одном языке из новых — это верно; и странно, если бы они умели говорить: и Неволину чудно было бы выучиться смолоду говорить по-франц. или немецки (ведь Вы знаете, кто он), а еще страннее было бы Никитенке и Устрялову. Вы, может быть, не знаете, что они отпущенники Шереметева. Где же им в молодости научиться говорить? А теперь для этого нет у них ни охоты, ни досуга, ни, можно сказать, опять нет возможности: органов загрубелых уже не переломить, а лучше вовсе не говорить так, чем говорить так, чтобы смешить своим произношением».

«Обстоятельства, известные Вам, не допустили меня избрать восточный факультет: но ни любовь моя к восточным языкам и истории, ни, в этом, надеюсь, я не должен уверять Вас, ни признательность и живейшая благодарность моя к Вам как первому наставнику моему по восточным языкам не могли и не могут уменьшиться оттого, что другие предметы должен формально изучать я в продолжение этих четырех лет. В Петербургском университете начинают изучение восточных языков с арабского, на второй год присоединяется персидский язык и, наконец, на третий уже год — турецкий.

Сенковский довольно редко бывает на лекциях.

Историю всеобщую читает филологам Куторга младший. Мне он нравится несравненно более всех других профессоров, которые нам читают. Он занимается менее политическою историею, нежели историею литературы и науки, сколько наука и литература имели влияние на историю всеобщую и служили выражением духа времени. Так об Аристофане, например, читал он три лекции.

Более, нежели фактами, занимается он самими действователями: и здесь он ревностный защитник всех оскорбляемых и унижаемых, не только какого-нибудь Клеона, но даже и Критиаса.

На многие предметы смотрит он со своей точки зрения. Так, например, Фукидид, беспристрастие которого так все превозносят, по его мнению — человек со слишком глубоким аристократическим убеждением, чтобы не быть ему в высшей степени пристрастным, чтобы не быть жесточайшим врагом партии реформы и демократии. И в самом деле, он так хорошо доказывает это, между прочим, сличая Фукидида с Плутархом и Диодором, что видишь, как Фукидид выставляет везде одну мрачную сторону переворота, совершившегося в это время в Афинах и во всей Греции».

«Дополнительные предметы читаются не в первом, а в следующих курсах. Фрейтаг читает Квинтилиана и Виргилия Буколики; Варранд и читает английский язык, и должен читать его. Им времени достает, но у Фрейтага студентам первого курса не должно бывать, а Варранд читает первому курсу только одну лекцию.

Когда инспектор тотчас по принятии в студенты объявил, чтобы поскорее вносили деньги и доставляли акты, кто не доставил, я спросил у него, ему или другому кому должно подать свидетельство? Он сказал, что казначею, бухгалтеру или синдику, теперь уже не помню; я отнес, отдал, спросил, когда синдик (кажется, что синдик) прочитал, по форме ли оно написано, он сказал, что по форме и годится, только и всего. Я пошел и взял квитанцию от бухгалтера.

Филиппов идет по филологическому фак., теперь он во 2 курсе. Между прочими титулами его должно упомянуть, что он сотрудник «Музыкальной пчелы». Мать его (отец умер) начальницею Института глухонемых девиц. Малов идет по юридическому или камеральному ф., не знаю хорошенько.

В понедельник мы были у Ив. Григ. Виноградова. Он и брат его вам кланяются.

Мундир куплю или закажу на-днях.

В университете, между прочим, по воскресеньям музыкальные вечера. За вход в продолжение всей зимы, кажется, 3 р. сер., а танцовальные вечера уже не знаю и в какой день. Уморительно, я думаю. И за кавалера и за даму все студенты. Танцовали прошлый раз в 20 пар.

Скоро надеемся начатия невских каникул».

«В Вашем письме от 29 октября Вы спрашиваете, милый папенька, как следит за житьем студентов начальство?

Кажется, что оно только наблюдает, чтобы не ходили не в форме — без трехугольной шляпы и, если не в шинели — то и без шпаги и не застегнувшись на все пуговицы. В шинели не видно, при шпаге или без шпаги, застегнувшись на нижние пуговицы, поэтому все равно».

«Если что хорошо в здешнем университете, так это то, что дают из библиотеки книги домой. Если что не хорошо, так это то, что не дают на вакационное время, и дают с известными произвольными ограничениями. Напр., не странно ли, что не дают книг в лист? Но это ничего, а дурно, что должно возвращать на рождество и вакацию».

«Слушать лекции других факультетов можно в свободные часы. Но читать самому гораздо полезнее, нежели слушать лекции; тем более, что всех лекций какого-нибудь профессора из другого факультета слушать нельзя, потому что некоторые из них будут приходиться в часы, занятые своими лекциями, а отрывками слушать довольно бесполезно.

Профессора, которых стоит слушать, кроме филологического факультета, Неволин, Ленц, С. Куторга, профессора восточного факультета. Особенно много бывает посторонних слушателей у С. Куторги: всегда не менее 100 человек.

Мне кажется, что лекции должно предпочитать книгам только тогда, когда их читает человек, подобный Неволину, но таких людей немного. Разве Фрейтаг и Грефе только. Но их еще я буду слушать.

Лекции прочих профессоров вообще хороши для тех, у кого нет охоты или уменья читать.

Мне вообще кажется этот метод читать лекции, которые должны писать слушатели, хуже метода английских университетов, где профессор издает книгу и назначает другие для изучения, а сам читает 20, 30, много 50 часов в год предмет, да и то главным образом литературу и библиографию наук. Это несравненно основательнее».

«Ныне в университете здешнем в 12 часов утpa двое бывших воспитанников Педагогического института защищали диссертации для получения степени магистра. Первый защищал Зернин «Об отношении константинопольских патриархов к русской иерархии».

При этом защищении был и Александр Феодорович. Сначала предлагал возражения Райковский, потом Касторский, и с большим жаром; Устрялов говорил более в пользу Зернина. Прения продолжались часа полтора. По окончании их и объявлении всеми профессорами, читающими историю, и Райковским, что они считают его достойным степени магистра, Устрялов, не знаю, как декан ли факультета, или как профессор, занимающий кафедру русской истории, по которой Зернин хочет быть магистром, объявил ему, что он возводится в степень магистра.

Вслед за этим Алекс. Феод. ушел, поэтому о том, как защищаема была диссертация другим искавшим степени магистра, Яроцким, я пока ничего не могу сказать».

«Я думал, что к рождеству должно возвращать взятые из универ. библиотеки книги и на рождество не позволят удерживать их дома. Выдаются книги обыкновенно по средам и пятницам. Но должно по крайней мере накануне записаться на книги, которые хочешь получить, чтобы их к тому дню сыскали и принесли из большой библиотеки в ту комнату, где читают и где находятся потребованные книги. Во вторник я слышу от недостоверных людей, что можно получить завтра книги на рождество. Не веря этому, я пошел и машинально записал «Историю правления (устройства) (Verfassung) церкви», одно из фундаментальных сочинений, так, наудачу. В среду узнаю, против ожидания, что книги точно выдаются на рождество. В отчаянии на свою глупость смотрю в книгу, в которой записывают требуемые книги, и вижу там, что против этой Истории Планка написано: «выдано». Таким образом я принужден удовлетвориться тем, что взял последние, которые еще не успел прочитать, части «Истории Гогенштауфенов», сочинения, уже прежде записанного мною. Тех книг, которые я взял бы на рождество, если бы знал вперед, взять было уже нельзя, потому что некогда было записывать: среда была последний день, в который выдавались книги.

Но все хорошо хоть то, что взял хотя «Историю Гогенштауфенов». Все лучше, чем, как я думал прежде, оставаться ни с чем.

Лекций не будет до 12 января».

«Вы спрашиваете, замечает ли меня кто-нибудь из профессоров? Это здесь заметить гораздо труднее, нежели в другом каком-нибудь заведении учебном, потому что профессорам слишком мало поводов и случаев показать свое расположение к студентам. Куторга, например, никогда ничего не заговаривает ни с кем. Никитенко также: прямо всходит на кафедру, начинает читать, читает, по окончании лекции уходит, и кончено. Фишер также. И большею частью до экзамена они ничего не знают о слушателях своих, кроме того разве, постоянно или не постоянно бываешь у них на лекциях и внимательно или нет слушаешь.

Но Фишер и Касторский показали расположение ко мне. Иван Николаевич Соколов также, но это такой человек, которого нельзя не любить как человека, но невозможно уважать или любить как профессора».

«В прошлом письме писал я Вам, что один из моих товарищей порадовал меня: теперь совсем противное: смерть одного из них, товарища мне по факультету и курсу, огорчила нас.

Фамилия умершего была Глазков; он из архангельской гимназии; отца нет уже, мать еще жива; другой (старший) брат его здесь приказчиком в одном магазине шелковых изделий. Глазков был моложе почти всех нас, по лицу моложе всех без исключения. Голубые, ясные, привлекательные глаза, русые волоса, белое, свеженькое, когда он приехал сюда, лицо. Когда я его узнал, на щеках прежний здоровый румянец обращался уже в чахоточный. Петербургский климат помог быстро развиться в нем чахотке. Сначала свой кашель считал он и все пустым, который не ныне — завтра пройдет. Через месяц согласился и он, что нужно поступить в университетскую больницу. Доктор сейчас же увидел, что нет уже надежды. А он, бедный, до самой смерти был уверен, что это простой, простудный кашель, не думал и воображать, что у него чахотка. «Странно, — говорил он, — какой плохой у нас доктор: как долго возится с пустою болезнью». В последние недели он говорил, что чувствует себя все лучше и лучше, что кашель его, как он чувствует, должен скоро прекратиться, что он совершенно здоров, кроме этого кашля, только что-то слаб, но к маслянице непременно выйдет. Воскресенья 26, в ¾ одиннадцатого он умер. Когда ему говорили, что болезнь его опасна, он не хотел верить. Ныне мы его похоронили.

Узнавши вчера, что похороны ныне, наш курс (филологи) просил позволения провожать его. Инспектор передал нашу просьбу попечителю: тот сказал нам, что он доволен нашим желанием, что это наша обязанность. В десять часов собрались мы в университетской церкви, человек 9; потом присоединилось еще немного, четыре или пять человек, других. Кроме наших студентов, было еще двое студентов Медицинской академии, его знакомцев, брат его, еще человека три-четыре. Он лежал такой хорошенький, молоденький. Простой голубой гроб. Отпели, стали прощаться. Все мы плакали»

«Хотел быть на акте 8 числа, но не удалось, по пустым обстоятельствам каким-то, теперь я уже вполовину и позабыл, каким именно. Золотые медали получили четверо; случай очень редкий; еще более замечательно, что по юридическому факультету дали две золотые медали, этого, кажется, не бывало еще здесь: одну Миткелю (Плетнев на акте сказал ему, что таких диссертаций, как его, не было еще и, вероятно, долго не будет); другую дали Губе (оба они студенты 4 курса). Тема была: Exponatur irigo et vera indoles dotum nuptialium, или antenuptialium, не помню, ante Iustinianum, изложить начало и истинное свойство предбрачных или брачных дарений у римлян до Юстиниана по римскому праву. По филологическому отделению получил золотую медаль Шульц, серебряную Стасулевич, поляк. О Гомере: доказать, что это лицо собирательное, и доказать из устройства речи, что первоначально рапсодии его были петы, а не писаны. Оба студенты 4 курса. Стасулевич студент лучше Шульца.

По математ. отделению — о химическом действии света — получил зол. медаль Лось. Все четверо, получившие золот. медали, немцы. Большая честь русским».

«Писать о том, что к нам приехал новый профессор, по кафедре славянских наречий, Срезневский, из Харькова, я откладывал с письма до письма, так что теперь нельзя этого назвать и новостью. Он хорош, конечно. Диссертации на медали пишут (т. е. могут писать) студенты всех курсов, но обыкновенно пишут студенты 4-го, часто и 3-го».

«Экзамены начнутся у нас со 2 мая и будут продолжаться до 8 июня; я попрошу, чтобы мне позволили сдать их, не дожидаясь дней, в которые будут экзаменоваться мои товарищи, а раньше, пользуясь всяким присутствием профессора в университете. Таким образом я надеюсь сдать их к 15 мая».

«Экзамены, впрочем, теперь у нас расположены так: Мая 6 славянские наречия, экзаминатор . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ….Срезневский

  »   8 греческий язык                   »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . Соколов
  » 14 история (древняя)                »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Куторга
  » 21 психология                          »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Фишер
  » 24 церковно-слав. язык           »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Касторский
  » 29 русск[ая] словесность        »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Никитенко

Июня 2 богословие » . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Райковский

  »   4 римская словесность          »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Шлиттер
  »   6 римские древности             »           . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Шлиттер 

Но, должно быть, это еще переменится: большая часть говорят, что мало (3 дня только) на богословие, и потому хотят переменить порядок. Но все равно переменится только порядок экзаменов, а все равно они начнутся и кончатся 6 числа. Я думаю, что буду держать их раньше».

«Если внимание начальства устремлено на что, так это на то, по форме или нет ходят студенты — больше ничего не нужно, да и это нужно потому только, что у царя и великого князя под глазами. Вечно, когда идешь из университета по Невскому, придется два или три раза отдать честь.

О том, чтоб я торопливостью не испортил экзамена, не думайте. Если дурно сдам его, то не от торопливости и не от чего другого, а просто потому только, что сам за себя, а не другой должен сдавать. Впрочем, это нисколько не вероятно, я об этом не беспокоюсь, не беспокойтесь и вы.

В филологическом факультете дело неслыханное почти, чтобы сдавать и не сдать экзамена. Кто думает, что не сдаст, и не сдает (это, впрочем, один, много два из 25 человек, и то по особым причинам: например, у нас двое не будут на экзаменах, потому что поступили после масляницы, когда лекции почти прочитаны: им довольно трудно приготовиться, и потому они избавляют себя от этого труда)».

«Милые мои папенька и маменька! В четверг я спрашивал Александра Ивановича, нашего инспектора, о том, как бы мне сдать экзамены пораньше. Он сказал, что об этом надобно просить непременно попечителя, без него нельзя, а ему должно представить уважительную причину. Это меня заставило призадуматься. Я думал, что это зависит от профессоров, на которых я надеялся, что они, если я попрошу их, позволят. А Пушкина просить, если бы я надеялся твердо, что он позволит, мне не хотелось бы. А ведь очень может быть, что и не позволит. У него и того, что он должен по закону позволить, так что если не позволит, то можно жаловаться, и его заставят позволить, не скоро допросишься, а этого уже и вовсе. Кроме этого, надобно обманывать: ведь то, что надобно ехать домой повидаться, не причина. А обманывать мне не хотелось бы, хоть лучшего он и не стоит. Правда, Александр Яковлевич Стобеус хотел просить его, если нужно; да все лучше бы не просить и Ал[ександра] Яковлевича, если можно. И кто знает, может быть (и вероятно) он не так хорош с Пушкиным, чтобы ему обращаться к Пушкину с просьбою ничего не значило.

Поэтому я уже не хотел бы просить о том, чтобы экзамены позволили мне сдать раньше. А если не сдавать их раньше, то не знаю уж, стоит ли того, чтобы ехать. Тогда отсюда я выеду 6 или 7 июня, а здесь опять должен быть 14 или 15 августа (так в 1846 году начались лекции, так, должно быть, начнутся и в нынешнем). Приехать после начатия лекций мне бы не хотелось, а еще больше не захочется этого вам».

«Во вторник был экзамен у И. И. Срезневского из славянских наречий; шел вообще очень хорошо; на несколько времени заходил попечитель и Плетнев; попечитель сказал, что благодарит Измаила Ивановича, что очень доволен; тот отвечал, что если экзамен идет хорошо, то должно благодарить гг. студентов. По окончании экзамена он (один, попечитель уже ушел) опять сказал, что он благодарит нас, что он даже не надеялся, что экзамен будет так хорош. Мы попросили его показать баллы; он сказал, что он сейчас будет при нас переносить их из своего чернового списка в беловые, и что если мы думаем, что кому-нибудь поставлено больше или меньше надлежащего в черновом списке, то он готов переменить. Мы, конечно, просили увеличить баллы у тех, кому мало поставлено, и таким образом из 13 человек (один не был на экзамене) у одного только осталась тройка; всем прочим, у кого было 3, переправили на 4. Полные баллы получили 7, в том числе Славинский и я (мы были вызваны последними).

Это порадовало нас. Еще более порадовал четверг.

Пришли мы на экзамен в четверг с сердцем веселящимся: Иван Яковлевич свой человек; о том, что экзаменовать будет Грефе, а не он, мы не думали: это никогда не бывало. Видим, Грефе в дежурной комнате (где бывают профессора до того времени, пока пойдут по аудиториям). Мы предполагаем, что он пришел на экзамен к Фрейтагу, у которого бывает часто на экзаменах: у Ивана Яковлевича бывает он очень редко. Вдруг со страхом слышим, что он идет по коридору с Иваном Яковлевичем: очевидно, что он идет экзаменовать нас; покрылись льдом, холоднее ладожского, который накануне шел по Неве, сердца наши: страшный человек Грефе! Во-первых, он добрый человек, очень добрый, но вспыльчив до невероятности, хоть ему уже и более 70 лет (он учитель Павского, Кочетова, Моисея саратовского и потом грузинского), а. что было прежде, смолоду, говорят, невозможно и вообразить; и теперь случается, что бросает книгу на пол, стучит ногами или закричит: Abi ad malam rem* (читают они с Фрейтагом по-латине, экзаменуют также); потом он чрезвычайно любит этимологию — что, как, почему, что это, а это как? и проч. Без неправильных глаголов ему было бы дурно на свете, а мы обыкновенно знаем свои слабые стороны, а эта слабее всех.

Но экзамен шел чудесно; Грефе ни разу не остался недоволен: говорил и по-латине и по-немецки, даже и по-русски (ну, да). Раз пять смеялся, что с ним случается редко, по окончании экзамена сказал: Contentus sum, manete in hac via, laetor** и проч.

Ну, у него мы уже не посмели спросить показать баллов; дождались субинспектора, которому передаются списки: ни одной тройки даже! 7 полных баллов и 7 четверок (нас 14 человек), или, кажется, 8 полных баллов и 6 четверок. Это удивительно. Такого экзамена давно уже не бывало ни у кого, не то что уже у Грефе. Мы сами не постигаем, как это могло быть. До экзамена каждый из нас был уверен, что не получит 4-х у Грефе. Это даже странно. Если бы все экзамены сошли так, как эти два. Впрочем, теперь остается опасен только Куторга, который иногда оставляет в курсе — другие никогда не захотят, чтобы вы из-за них остава-лись, кроме Фрейтага, который ни за что, ни за миллионы не поставит больше, чем следует. Но теперь нам у Фрейтага не экзаменоваться еще. Да и вообще у него экзамен мало принимается в расчет, а больше то, каково вы отвечали и переводили ему в продолжение года. Если счастливо пройдет еще Куторгин экзамен, то верно, что никто не останется в курсе. Да, вероятно, так и будет.

У меня пока баллы полные, что дальше будет. Должно только сказать, что эти баллы теперь не имеют прямого влияния на кандидатство: они заменяются баллами, полученными в 4 курсе, в котором пересдают экзамены изо всех факультетских предметов. Конечно, косвенное влияние их важно: они выражение мнения профессора, которое в хорошую сторону у большей части профессоров здешних легко изменяется, а в дурную с большим трудом. По этим баллам вообще образуется и мнение о студенте в университете и профессоров».

«У нас вчера был еще экзамен из древней истории (читал нам М. С. Куторга в этот год только историю Афин от Пелопонесской войны до Демосфена: он читает себе каждый год вперед и вперед, начиная всегда с того места, где остановился в предыдущем году — у него слушают два или три курса вместе); экзамен шел очень хорошо; из 13 человек державших (один болен) только двое получили неполные баллы: один 4, другой 3. Вообще экзамены пока в нашем курсе идут очень хорошо. Мною он, кажется, остался доволен, спросил (чего, конечно, не делает обыкновенно), откуда я. Есть обыкновение у многих приготовлять начало билета лучше, нежели конец. Мих. Семенович, как человек тонкий, хорошо знает эту привычку и потому у всех спрашивал конец билета. «Оставим этот предмет; скажите об этом вот (из конца билета)». Меня не спросил.

Теперь остается пять экзаменов. Но эти пять все легче двух любых из тех трех, которые сданы уже. Никитенки и римских древностей (и тут же лат. словесн.) никто не считает и экзаменом, а так. Богословия почти тоже. Фишер строго экзаменует, но хорошо ставит и добрый человек. Касторский уже воплощенная доброта.

Теперь следует Фишеров экзамен, 21 мая (в среду)».

«Экзамены у меня идут попрежнему; в эту неделю был экзамен из церк.-славянского языка и у Никитенки; из ц.-слав. яз. шел хуже, нежели из слав. наречий; потому что уже утомились и потому что экзаменовал один Срезневский. По его понятиям, Касторский должен был читать то, а на самом деле он читал другое, и много прошло времени, пока Срезн. понял, что именно читано.

У Никитенки недели три тому назад умер сын, которому было уже лет 8 — 10. Это ужасно поразило его, бедного; он удивительно переменился: пожелтел, глаза стали мутные, безжизненные, даже жесты его, прежде такие живые, стали вялы и медленны.

Послезавтра экзамен у Райковского, потом остается один Шлиттер. Пока у меня баллы полные. У Райковского на экзамене будет Евсевий, ректор Дух. Академии».

«Лекции начались у нас обыкновенным порядком в пятницу, 19. Большая часть профессоров уже читают, некоторые еще не воротились из своих маленьких путешествий. У нас в лекциях перемены вот какие: Фишер в 4 курсе ничего не читает; читает историю русской литературы Плетнев (ректор наш); читает историю русского законодательства (не факультетский предмет) Неволин. В следующий раз я пошлю Вам, милый папенька, расписание лекций. Теперь я еще сам не знаю наизусть всей недели. Вот скоро нужно будет решать, что делать по окончании курса».

«Теперь еще неизвестно нам, сколько всего остается студентов в университете здешнем; когда узнаю, напишу Вам об этом, милый папенька. В первый курс поступило по одному (кажется, по одному) ученику из каждой гимназии Петербургского округа, всего около 12, должно быть, человек, и человек пять по экзамену (двоих, например, приказал принять, т. е. допустить к экзамену, наследник, третий — сын Ленца, декана естественного факультета, и т. п.). Таким образом первый курс составился из 15 — 16 человек, и они разбрелись на 6 факультетов по двое и по трое на факультет. На наш факультет поступило двое — это еще ничего, но странно, я думаю, профессорам, привыкшим к сотне или больше слушателей, как Неволин, Калмыков и другие юристы, видеть перед собою троих.

Посылаю Вам, милый папенька, список лекций нашего курса.

Грефе читает у нас (т. е. переводит) Οιδιπους τυραννος Софокла.

Штейнман (зять Грефе, молодой человек, которого хвалят) читает греческие древности.

Фрейтаг переводит Тибулла,

Устрялов новую (с Петра и большую половину года, кажется, о Петре) историю.

Никитенкины лекции педагогические, т. е. посвящаются на чтение наших статей, разговоры об относящихся к литературе вопросах и т. п.

Куторга еще не начинал лекций. Не знаю, будет ли он продолжать среднюю историю (с начала феодального периода, на котором остановился в прошедшем году) или начнет новую.

Плетнев читает историю русской литературы. Срезневский еще не начинал лекций. Будет читать или историю русского языка, или русской литературы, в древнейший период.

Неволин читает историю русского законодательства».

«В университете нашем нового то, что казеннокоштные студенты к 3 сентября должны были все перейти на частные квартиры; им, вместо прежнего содержания от казны, стали выдавать деньги, по 200 р. сер. в год; для тех, у кого есть родственники здесь, это очень хорошо, они даже будут служить маленькою помощью для родственников; но у кого нет родственников здесь, 200 р. сер. маловато. Их выселили из университета потому, что понадобились занимаемые ими комнаты. Некоторые говорят, что в них хочет устроить себе квартиру попечитель — этого было бы нельзя никак похвалить, да и квартира была бы не слишком удобна — комнаты все проходные, так что ряд их походит больше на коридор с маленькими перехватами, нежели на ряд комнат. Но, кажется, этот слух несправедлив, — если так, то все они, а если он даже и справедлив, то, по крайней мере, часть комнат будет обращена под библиотеку — этого намерения нельзя не похвалить. До сих пор библиотека помещалась в большой галлерее, идущей вдоль всего здания и имеющей около 150 сажен длины; она, если угодно, великолепна, но плохо натапливается зимою — а это, конечно, нехорошо для книг. Университетская библиотека гораздо лучше, нежели я думал — я судил по каталогам, но каталоги слишком давно составлены, и новых книг в них почти не вносили. Теперь составлен новый каталог, но он должен быть еще рассмотрен Советом и тогда только будет отдан в употребление».

«Вы, я думаю прочитали в газетах довольно важную для университетов новость: ректор будет вперед не выбираться профессорами, а назначаться правительством, и будет, как все лица от правительства, назначаться на неопределенное время, а не на 4 года. Он не будет занимать кафедры, чтобы ничем не развлекаться в своей должности, а обязанности и права этой должности будут определены инструкциею, которую велено составить. Он будет назначаться из лиц, имеющих ученую степень. Таким образом, наш ректор займет к университету и особенно к профессорам, которых до сих пор был он товарищ, а теперь будет начальник, такое же положение, какое занимают директоры гимназий, директор Педагогического института и т. д. Перемена важная, особенно для профессоров. У нас, вероятно, будет ректором Плетнев, теперешний ректор по выбору. Это превосходнейший человек, деликатный, добрый, но вместе и умный человек».

«Я сам ничего не знаю. Теперь я думаю об этом. Думают, что если остаться здесь, карьера прямее — я не знаю, и мне так казалось бы, но бог знает. Под карьерою понимаю я, если оставаться здесь, держать на магистра, потом, если будут силы и возможность (да и польза, которая, впрочем, верно будет) на доктора. По какому предмету держать? Я не знаю еще. По близким отношениям к Срезневскому, который так и затягивает в возделыватели того поприща, которое сам он избрал, может быть, придется держать по славянским наречиям, хоть этот предмет сам по себе меньше следующих привлекателен для меня. По расположению Никитенки и по вероятности выгоды от того (выгод, впрочем, слав. наречия доставят, может быть, и больше) может быть по словесности. Самому мне хотелось бы всего больше по истории, но Куторга меня вовсе не знает, у него есть другие люди, которым он прочит места, и поэ¬тому здесь меньше всего кажется и выгод, и легкости. Наконец, я с удовольствием, с большим удовольствием стал бы держать по философии».

«Я в последнее время стал было думать, что это ничего, и в самом деле, если можно сказать, что в каком-нибудь университете можно итти на казенное, то в здешнем университете, и именно по нашему факультету; благодаря главным образом, кажется, Куторге, профессору истории, у нас по нашему факультету учреждена лет пять или года четыре назад стипендия в пользу одного из казенных студентов, окончивших курс по нашему факультету, каждый год: ему дается 1 500 или 1 800 рублей ассигн. (по 1 000 или 1 200 р. в год, не знаю, в продолжение 1½ года) с обязательством держать экзамен на магистра по одной из факультетских кафедр; кажется, чего лучше после этого? Получить ее легко казенному студенту, потому что их всего в каждом курсе 2 — 3 человека (в нашем 2). А между тем, все профессора, как скоро заговаривают с вами об окончании курса или тому подобном, спрашивают вас: «Ведь вы, кажется, не казенный?» — «Нет». — «Ну и слава богу». Значит, есть большая разница. Мне самому говорили это двое, с которыми одними и случалось мне говорить об этом. Верно, и все скажут то же.

У нас ныне подано в Совет примерное расписание экзаменов, которое, конечно, Совет и утвердит без изменений. Очень хорошо сделали, что выхлопотали, чтобы экзамены в 4 курсе начались с апреля. У нас по нашему распределению, которое, верно, утвердит Совет, первый экзамен 8 апреля, Фишеров, последний 7 июня, Неволина. До пасхи 3 экзамена, после пасхи 5. С концом этой недели оканчиваются и лекции в этом году, а в 1850 будет у нас всего 11 недель лекций, потому что согласились на нашу просьбу кончить лекции у нас с концом марта».

«Нынешний день у нас уже нет лекций — вчера кончились, и до 12 января мы свободны. Никитенко сказывал, что П. А. Плетнев, теперешний ректор, представлен в ректоры, вследствие нового распоряжения, по которому ректора университета назначаются государем, по представлению министра, и остаются ректорами не определенный срок, а пока не подадут в отставку или не будут сменены. Нет сомнения, что его и утвердят ректором. Тогда Никитенко сделается ординарным профессором, чем уже давно следовало бы его сделать».

«Плетнев утвержден ректором здешнего университета и уже отказался от кафедры; на его место сделан уже или будет сделан ординарным профессором Никитенко; кто будет на месте Никитенки, я еще не знаю. Мы не знаем, будет ли у нас читать Никитенко вместо Плетнева, или те лекции, которые читал Плетнев, останутся свободными. Никитенке не хотелось читать, потому что, говорит он, принимаешься доканчивать то, что начал другой, скучно, да и неудобно. Кроме того, что за приятность иметь две лишние лекции в неделю?»

«Вам, может быть, покажется странно, что я сам не знал того, продолжает ли Благосветлов быть студентом, или нет; если продолжает, то я бы видел его, если не вижу его в университете, значит, он уже не студент. Но, во-первых, многие студенты никогда не бывают в университете или почти никогда, особенно юристы и камералисты; во-вторых, если бы Благосветлов и бывал каждый день, я мог бы его не видеть, потому что обыкновенно не выхожу из аудитории в коридор, в котором прохаживаются студенты между лекциями и в котором только и видятся студенты разных факультетов; может быть, и Благосветлов имеет ту же привычку, и кажется, что имеет — тем легче нам не видаться с ним по два, по три месяца».

«Вы спрашиваете о том, могу я кончить с правом служить прямо в министерствах — я не знаю, могу ли сказать, что кончу. Право служить в министерствах получают трое каждый год, по одному из каждого факультета; в каждом факультете по два отделения; в нашем — наше и восточное. Право получает, конечно, тот, у кого лучше баллы на окончательном экзамене. Если на нем баллы у двоих или более равны, — тот, у кого они лучше на предыдущих экзаменах. Теперь пока, кажется мне, у меня были баллы лучше других на двух экзаменах; на одном (во втором курсе) удалось еще одному получить такие же баллы. Впрочем, не ручаюсь за совершенную верность своих слов, потому что, может быть, и за 2 курс баллы у меня лучше, но едва ли. Но это только в нашем отделении; какие баллы у студентов нашего курса восточного отделения, я не знаю; кажется, у одного из них тоже очень хорошие баллы. А о том, какие баллы получу я и получат другие на этом экзамене, трудно сказать что-нибудь положительное. Если даст бог получить такие же и мне и другим студентам нашего отделения, какие получали мы в прошлые года, то кажется, что я буду иметь право служить в министерстве прямо».

«В пятницу я видел Григ. Евл. Благосветлова в университете. Он говорил, что был месяца два болен; болезнь его, после многих вариаций, которые она всегда любит в Петербурге, кончилась грудною болью. Теперь он опять начал бывать в университете. Он говорил, что инспектор был у него во время болезни несколько раз, постоянно гонял к нему университетского доктора (который не отличается любовью посещать больных студентов) и т. д. — значит, не только не был он исключен из университета, но на очень хорошем счету у инспектора, который также не слишком отличается заботливостью».

«У нас по министерству опять новость: назначили товарищем министра Норова, того, который написал путешествие во Святую землю. Вчера он был у нас в университете; к нам зашел он, когда была лекция Фрейтага. Его лицо мне понравилось более, чем лица других наших высших сановников — умное и благородное. Росту он среднего или несколько пониже среднего; одной ноги нет (он ведь прежде был военным). Приезжал он к нам в простом фраке.

Пробыл у нас в аудитории минут пять, разговаривая с Фрейтагом по-французски (по-русски Фрейтаг может несколько говорить, но с трудом, поэтому никогда не говорит). Взошедши и подавая ему руку, он сказал: «Мне очень приятно познакомиться с вами, сколько по причине ваших глубоких познаний, столько и по причине вашего родства с нашим знаменитым кавказским героем» (Фрейтаг, генерал, бывший на Кавказе, кажется, брат нашему). Потом обменялись с ним несколькими словами о латинских поэ-тах, из которых видно, что он знаком с ними.

У нас все ждут и государя в университет, но, верно, ждут понапрасну».

«В пятницу я вздумал поговорить с Фишером о диссертации, которую хотел писать для него (я хотел писать о Лейбнице). Только я сказал ему: «Позвольте мне посоветоваться с вами, Адам Андреевич: я хотел писать по вашей кафедре диссертацию на кандидата», как он сказал с живостью: «Нет, не пишите, не советую; время неудобное». После этого, кажется, не нужно комментариев к тому, каково ныне время.

На другой день я поговорил с Никитенкою и начну на-днях писать о Фон-Визине. Впрочем, теперь жалею, что не поговорил прежде с Куторгою. Теперь уже неловко, сказавши другому профессору, что буду писать ему».

«У нас лекции кончаются послезавтра или, если профессор успеет кончить, даже завтра.

Мы начинаем довольно серьезно готовиться к экзамену.

Ныне была у нас (понедельник) последняя лекция Срезневского; он простился с нами в очень теплых выражениях.

Даже и Фрейтаг простился довольно мило, чего от него мы не ожидали. Это, что лекции кончаются 15 марта, вздумал попечитель, за что нельзя не благодарить его.

Чем ближе подходит время окончания курса, тем больше думаешь о том, какое получишь и скоро ли получишь место. У нас в курсе 12 человек, едва ли когда столько бывало в филологическом факультете. Из них человек 9 или 8 по крайней мере хотят остаться здесь; другие (не знаю даже, едва ли есть хоть один, который хотел бы) немногие согласятся принять место не в Петербурге, если уже так понадобится.

И теперь человека четыре из наших думают держать на магистра. Разумеется, некоторые только думают, а терпения недостанет. Есть и такие (и кроме меня), которые не ограничатся, пожалуй, и магистром, дай только волю. Один, впрочем, верно уже будет держать на магистра (Корелкин)».

«Экзаменов осталось уже немного; только два факультетских — Устрялова и Грефе; нефакультетских нечего почти считать, их тоже два — Неволина и из какого-нибудь нового языка. В субботу (13 мая) был у нас экзамен Куторги. Он шел вообще лучше всех предыдущих экзаменов, судя по результатам. Я, впрочем, сам не слышал, как отвечали, потому что, кончивши прежде всех свой экзамен, ушел из университета, некогда было слушать».

«В пятницу был у нас экзамен Устрялова; он шел очень хорошо, так что кроме полных баллов почти ни одного не было поставлено. Завтра экзамен Грефе и вместе Штейнмана. Это последний наш факультетский экзамен».

«Я отдал Никитенке «О Бригадире Фон-Визина», статью, которую написал на степень; на-днях он скажет мне, годится ли она, или нужно переделать ее; если и не годится, убыток невелик, потому что 10 — 11 числа, я опять отдам ее переделанную, как нужно — труда немного, только и важности, что переписать. Сколько из наших студентов кончат кандидатами, еще нельзя сказать определенно; но во всяком случае больше, нежели я предполагал — я думаю, из 12 человек 8 или, мало уже, 7. Это от того, что на окончательных экзаменах редко ставят тройки».

«У нас ныне последний экзамен; я спешу туда и поэтому пишу мало.

Я не кончаю курса первым. В этом, конечно, виноват я сам; но только этого предвидеть было нельзя, по крайней мере с той стороны, с которой это произошло — мне Грефе, вместо пяти, поставил четыре, чего никак нельзя было ждать, и что даже смешно и странно — как это вышло, я не умею и объяснить: — ошибку предполагать трудно, а не предполагать ошибки тоже странно. Я оставляю это без внимания, хотя мог бы заставить переменить балл, потому оставляю без внимания, что это заставляет непременно держать на магистра».

Чернышевский, Н. Г. Полное собрание сочинений: в пятнадцати томах. Т. XIV. Письма 1838-1876 годов. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1949. – С. 19-202.


«Упомянув имя г. Ленца, отступлю от хронологического порядка, чтобы пожаловаться также и на нашего знаменитого электро-магнитиста. Он сыграл со мной штуку точь-в-точь такую же, как Брегет: в прошлое воскресенье неимоверным напряжением мысли я открыл, что особы женского пола, бывавшие когда-либо на университетских лекциях, все принадлежат к презреннейшему разряду женщин и что никогда нога честной девушки или женщины не вступала в здешнее святилище наук. Но едва я высказал это открытие в кругу знакомых, как они хором отвечали мне, что та же самая мысль официально выражена почтенным академиком, бывшим деканом, много раз исправлявшим должность ректора С.-Петербургского университета, г. Ленцем. Отдавая должную честь благородству и смелости заслуженного заштатного профессора, — да и как не отдал бы я справедливости ему, когда сам по опыту знаю, какая редкая сообразительность, какая высокая правдивость и какое меднолобое бесстыдство нужно для произнесения подобных слов, — отдавая полную справедливость замечательным качествам ума и сердца знаменитого естественника, не могу с тем вместе не восхвалить и образцовую терпимость нашего общества к ученому старцу. Я был не так счастлив и в этом отношении. Едва я высказал мысль, сходную с его открытием, как подвергся неприятностям от моих собеседников и теперь веду жизнь анахорета, потому что все мои знакомые отказали мне от дома. Я готов страдать за правду; но почему же так несправедлива судьба, что я один своим лицом почувствовал невыгодные последствия сделанного мною вместе с г. Ленцем открытия? Игра судьбы, поистине, беспримерная! На университетских лекциях бывали сотни дам и девиц. У каждой из них есть родственники, которым, вероятно, не показались же безобидными слова почтенного академика... Но высокая терпимость удержала их. Говорите после этого, что нет у нас свободы мнений!»

«Г-н Чичерин говорил так убедительно, понимал вопрос так глубоко, что, читая речь его, благонамеренный человек совершенно соглашался с ним; но точно так же тот же самый благонамеренный человек соглашался и с г. Стасюлевичем, когда читал статьи г. Стасюлевича, и с г. Костомаровым, когда читал статьи его. Уже из этого можно было видеть, что каждый из трех красноречивых профессоров обнял своею мыслью только часть истины и что нужен труд нового многообъемлющего ума для формулирования общественной мысли об университетах, во всей ее всесторонней жизненности; что или г. Жеребцов, или г. Даль, или кто-нибудь из двух гг. Безобразовых возьмется довершить дело, начатое достойным каждого из поименованных публицистов. Но они были заняты каждый своими делами: г. В. П. Безобразов, устроитель земских банков, писал письма из деревни, о которых сам откровенно замечал, что они изображают крестьянский вопрос в слишком розовом свете. Господа Н. Безобразов и Жеребцов готовили речи к московским дворянским выборам; г. Даль читал корректуры своего словаря; никто из них не имел времени для писания статей об университетском вопросе. Мы приходили в отчаяние, не надеясь, чтобы кто-нибудь мог заменить этих мыслителей. Но заговорила «Современная летопись Русского вестника», и — мы утешились. Она возвела к единству разноречащие мнения трех профессоров, взяв от каждого из них все безусловно прекрасное. С г. Костомаровым согласилась она, что Санкт-Петербургский университет надобно соединить с Академиею наук; с г. Стасюлевичем — в том, что прежние профессорские корпорации превосходны; с г. Чичериным — в том, что университеты должны быть совершенно чужды жизни; но справедливо выставила она, что важнее всего тут установить солидный налог на просвещение; отбросив слишком оригинальную, придуманную г. Костомаровым форму взимать этот налог посредством ключей, она сосредоточила свое внимание на существе дела, на необходимости взимать налог, и доказала ее самым блистательным образом. Да ведь и правда, как не брать налога с учащихся? Во-первых, у кого нет денег, тому не следует учиться; во-вторых, во Франции, Англии, Германии, Италии берется плата за слушание лекций и за дипломы на степени. Как же не быть налогу на ученье у нас? В налоге находится лучшее средство примирить все разномыслия: г. Костомарову хочется уничтожить корпорации, г. Стасюлевичу — сохранить их. Установим налог надлежащей высоты, — тогда в университете не будет студентов, следовательно, не будет университета, то есть не будет и университетской корпорации; желание г. Костомарова удовлетворится. Но не будет университета только на факте, а на бумаге он может существовать и сохранять корпоративное устройство; следовательно, будет удовлетворен и г. Стасюлевич. Что же до г. Чичерина, он, очевидно, будет удовлетворен вполне: когда не будет никакой жизни в университете, то, разумеется, будет устранена всякая возможность соприкосновения науки в университете с жизнью. Сколько мы сделали открытий по одному университетскому делу! Припомним главнейшие: 1) Всякая жизнь должна быть изгнана из университетов (г. Чичерин). 2) Надобно существовать налогу на ученье ( «Современная летопись» ). 3) Налог этот надобно взимать посредством ключей (г. К остомаров). 4) С.-Петербургский университет должен принять в себя прекрасные элементы Академии наук (мысль г. Костомарова, совершенно сходная, однако, с мыслью г. Чичерина. См. № 1). 5) Профессора должны составлять касту (г. Стасюлевич). Какое удивительное умение отыскать существенные стороны вопроса и найти просвещенное решение для него! Но кроме пяти прекрасных открытий, сделанных нами по университетскому вопросу, есть у нас все по тому же вопросу еще шестое открытие, или, точнее сказать, находка: одному из наших друзей удалось отыскать в ящике у одного из здешних студентов следующий отрывок: «Август, 1861. Больше половины моих товарищей не имеют гроша за душою. Они бьются, как рыба об лед; многие из них по целым неделям не пьют чаю, не имеют табаку. Требовать деньги с этих людей за ученье! Боже, да лучше бы велели им выкалывать по одному глазу — ведь они стали бы только кривыми, а теперь хотят, чтобы они были слепыми. Говорят, что в наши времена нет чудес и мало мучеников. Из 1300 студентов здешнего университета около 1000 человек — мученики своего стремления образоваться, стать порядочными людьми. Они не умирают с голоду, они успевают достигать своей цели — образования; это ли вы не назовете чудом? Их считают людьми беспокойными и опасными. Разумеется, вещь невозможная, чтобы молодые люди были так осторожны в словах, как их мудрые порицатели. Н о зачем же добиваются этой невозможности? Дело решается просто: запретите людям быть молодыми,- прикажите, чтобы за детством следовала не юность, а прямая старость. А если это трудно, можете принять меру менее затруднительную: запретите людям учиться долее 15-летнего или 12-летнего возраста; тогда у вас не будет беспокойной учащейся молодежи. Впрочем, этот второй способ решения уничтожит только учащуюся беспокойную молодежь, а не уничтожит он беспокойную молодежь. Люди остывают с летами, а в молодости люди всегда горячи, учатся в университете или вовсе нигде не учатся, называются ли студентами, или кадетами, или прапорщиками, все равно, они благородны и неопытны, потому во всяком случае будут склонны к увлечениям. Решайте же, нужны ли вам образованные люди или нет; если не нужны, вы будете иметь буйную, грубую молодежь, которая станет делать вам гораздо больше беспокойства, чем когда-нибудь могли или могут сделать студенты. Если же вы не в состоянии обойтись без образованных люден, в таком случае рассудите, что образовываться люди должны в молодости, а молодые люди — всегда молодые люди. Говорят, что мы поступаем слишком неосторожно. Но разве мы сами желаем быть неосторожными? У нас нет опытности; но мы были бы рады выслушивать советы людей, более нас живших на свете. Никто не берет на себя обязанности быть нашим другом и советником. Мы покинуты всеми старшими нас на произвол судьбы. Что ж, мы понимаем, отчего никто не хочет входитъ в наш круг, обдумывать вместе с нами наши нужды и желания. Каждый боится компрометировать себя сношениями с нами. Да и как не бояться при окружающей нас подозрительности? Ведь у многих из нас вовсе нет привычки быть молчаливыми; тотчас разойдутся по городу толки о всяких пустяках, каждое слово будет преувеличено, и тот, кто вошел в наш круг затем, чтобы сдерживать и успокоивать нас, прослывет подстрекателем, а нас, сближавшихся с ним из потребности искать благоразумных и умеренных советов, назовут его сообщниками и припишут бог знает какие замыслы ему и нам. При таком взгляде подозрительных, при силе их вредить подозреваемым, конечно, каждый благоразумный и осторожный человек должен избегать сближения с нами. Не говоря о посторонних людях, такой системы держатся даже наши профессора. Я их не виню; но из этого могут произойти серьезные неприятности им, нам, да и многим другим. Я, впрочем, не разделяю всеобщего сожаления моих товарищей о недостатке близких отношений между нами и профессорами. Студенты, приезжающие из Москвы и других университетов, говорят, что в нашем составе профессорского сословия лучше, чем в других местах. Оно правда, между нашими профессорами целая половина — люди хорошие, по крайней мере не обскуранты. Но присматривался я к ним: нет ни одного, который мог бы иметь прочное влияние на студентов, если б и захотел добиваться его, а не бегал от нас. Человека три-четыре, правда, пользуются некоторым авторитетом между нами. Но ведь это потому, что они толкуют с нами только об отвлеченных ученых предметах. В этих вещах они, точно, знатоки своего дела. Но войти в нашу жизнь, сочувствовать нашим интересам, заслужить наше доверие в жизненных наших делах никто из них не сумел бы. Они отвыкли понимать молодежь, долго бывши принуждены сторониться от нее. Живая связь могла бы у нас быть скорее с некоторыми из людей, чуждых университету. Но те уже положительно подвергали бы себя опасностям, если бы захотели сойтись с нами. А как легко было бы успокоиться насчет наших будто бы опасных мыслей, если бы перестали мешать своими подозрениями сближению нас с людьми, которых могли бы мы уважать. Ведь мы, наконец, не бешеные же звери. М ы могли бы понять, что возможно и что невозможно, если бы стали говорить с нами об этом люди, отрезвленные житейским опытом. Но теперь мы покинуты всеми, и наша беспомощная неопытность может наделать напрасных бед нам и тревог другим. Хотя бы, по крайней мере, оставили нас в покое, не раздражали нас совершенно ненужными грубостями; хотя бы, по крайней мере, не мешали нам учиться. Сами мы никогда не поднимем шума. Но нас язвят, обижают, обманывают, — наша честность возмущается коварством... И нет никого, кто поговорил бы с нами прямо и честно... До чего же, наконец, доведут нас?» Прочитав этот отрывок, я просветлел надеждою, что вот, наконец, удастся мне поступить с другим так, как поступили со мною Ньютон, г. Ленц, г. Соловьев и другие (см. выше): предвосхитить открытие и получить награду. Я даже унизился до коварства: с притворным пренебрежением сказал я моему другу, нашедшему эту бумагу в чужом ящике, что прочитанный мною листок — вздор, который надобно бросить, — и бросил; потом тайком поднял с мыслью: объявлю, что открыл этот листок я (некто из неопытных юношей качает головой, думая про меня: «Однако же, хорош гусь! имеет друзей, которые лазят по чужим ящикам, и сам, по-видимому, не прочь от этого»). Что ж, я не стыжусь того, что готов на все для блага отечества. Но что ж ? — О, горькая участь! понес я приобретенный листок к кому следует *; оная особа **, прочитав доставленный мною документец, сказала, что открытия никакого тут нет, потому что весь город уже говорит то самое, что написано в моем листке, и что награды мне никакой не будет. Итак, опять неудача в открытии!»

Чернышевский, Н. Г. Полное собрание сочинений: в пятнадцати томах. Т. X. Статьи и рецензии. 1862-1889. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1951. – С. 61, 66-70.


«Напишу что-нибудь по поводу «Автобиографии» бедного больного чудака, моего бывшего приятеля [Костомарова], бегавшего от меня в последнее время моей петербургской жизни.

А кстати, знаешь ли Ты, почему он стал бегать от меня? Ты и два другие интригана, Утин и Спасович, были причиною того, что ему заблагорассудилось бегать от меня. Теперь понимаешь? — Да, разумеется, вышло то, что Ты теперь, по всей вероятности, уж угадываешь.

Однажды он вбегает ко мне в неистовом азарте и с криками, с беготнею по комнате начинает жаловаться на Тебя, Утина и Спасовича: вы устроили против него интригу; целью вашей интриги было добиться того, чтоб он не читал свою речь; и вы добились этого: он не будет читать свою речь! — Что такое? Какая речь? Где и как он хотел читать ее? И почему он не будет читать ее? — Я в то время совершенно не интересовался университетскими делами; забыл, что скоро будет акт в университете; вероятно, слышал от Костомарова, что в этом году будет читать речь на акте он; но если и слышал, то забыл. — « А! скоро будет акт в университете; и вы написали речь для акта? И вам сказано кем-нибудь, что вы не будете читать ее?» — «Д а, Плетнев сказал». — «И это он сказал по наущению Утина, Спасовича и моего брата?» — « Да».— «Он сказал, что он делает это по их наущению?» — «Нет, он сказал не то; он сказал: речь очень длинна; акт и без того будет длинен. Но я сам знаю: это они! Это они!» — «Да какая охота могла быть им мешать вам читать вашу речь?» — «Да она о Константине Аксакове». — «Ну, так что ж?» — «Да я в своей речи хвалю его». — «Н у, так что ж? Какая надобность им мешать вам хвалить его на акте?» — «Да он был славянофил». — «Ну да. Но им-то какое же огорчение от ваших похвал ему?» — Начинаю объяснять моему бедному чудаку, что Спасович и Утин — люди вовсе посторонние спорам славянофилов с западниками. Начинаю объяснять ему, что Ты , хорошо знающий его, по всей вероятности легко простишь ему его клевету; но что Утин и Спасович не будут так снисходительны, потому я буду толковать с ним только о них, оставляя дело о клевете на Тебя без внимания. И стараюсь вразумить его, что Утин и Спасович — люди благородные, прямодушные; что они неспособны унизиться до интриги; потому, его фантазия о них — гадкая нелепость. В заключение всего говорю ему, что он должен сейчас же ехать к Утину и к Спасовичу; он прибежал ко мне, как только сочинилась в его голове глупая фантазия, потому они еще не могли ничего знать о ней. — «Поезжайте к ним сейчас же; в вашей компании вы уж толковали о их интриге, потому слух дойдет до них; но теперь еще не мог дойти; дорожите временем, спешите к ним; расскажите все сам; и за Утина, и за Спасовича ручаюсь вам: они простят, если вы успеете! повиниться перед ними, пока они еще не слышали эту сплетню от других. Но когда она дойдет до них, извиняться будет поздно». — Я долго и сильно говорил ему о необходимости просить извинения у Спасовича и Утина и требовал, чтобы он прямо от меня ехал к ним. — Он говорил, что ему надобно подумать, как поступить. Я проводил его словами, что думать тут не о чем, он должен ехать к Утину и Спасовичу, и что терять времени ему нельзя. Он говорит: «Я написал о Константине Аксакове. Речь эта возмутила против меня Стасюлевича, Пыпина, Б. Утина, которые видели в ней переход к славянофильству. Кавелин был на их стороне». Из четырех злоумышленников двое тут уж позднейшее изобретение бедного больного человека. В разговоре со мною об участии Кавелина в интриге он не упоминал. А Стасюлевича он тут поставил на место, которое, в разговоре его со мною, дано было им Спасовичу. Когда диктовал «Автобиографию», он перепутал фамилии по созвучию первой и последних букв. Ни о Стасюлевиче, ни о Кавелине он не говорил ни слова. Он говорил только о Тебе, Спасовиче и Утине. И так, Кавелин, Стасюлевич, Утин, Ты — вы были против его речи; «Чернышевский, напротив, отнесся сочувственно». Я тогда не имел понятия о том, что написал он в этой речи. И теперь не знаю. Я не читал ее. И разговор наш вовсе не касался ее содержания. «Я хвалю в ней Аксакова» — только по этим его словам я узнал о ее содержании. И мне не было никакого дела до него. Я вел разговор исключительно о несчастной фантазии бедного чудака, будто бы Ты, Утин и Спасович интриговали против него».

«Рассказав, что после беды, постигшей Павлова, студенты хотели прекратить лекции, а он не соглашался, подвергался за это обидам, но оставался тверд в своем намерении продолжать читать свои лекции, он говорит: «Наконец, ко мне приехал Чернышевский 4 и стал умаливать меня не читать, чуть ли не на коленях упрашивал, говоря, что студенты хотят устроить демонстрацию и побить меня. Я стоял на своем, говоря, что не могу отступиться от своего слова» (то есть от заявления, что будет продолжать читать лекции). — «Вы можете сослаться на то, что это слово было опрометчивое, данное в раздражении». — Я не уступал. «Ну, так по крайней мере, поезжайте к Головнину и просите, чтобы вам запретили читать». — «Не могу и этого сделать: я сам хлопотал о разрешении лекций». — «Ну, так я поеду. Дайте мне которое-нибудь из писем, где вам угрожают скандалом». — Я дал письмо, в котором мне угрожали 200-ми свистков и где, между прочим, было сказано: «Смотрите, вас вынесут насильно, читать не будете». — Чернышевский сам съездил к Суворову и к Головнину и устроил дело так, что мне запретили читать лекции». В этом рассказе есть несколько ошибок. «Чернышевский умаливал меня не читать». Тон разговора был вовсе не такой. «Чернышевский умаливал меня, говоря, что студенты хотят устроить демонстрацию и побить меня». Ничего подобного я не говорил; если б я полагал, что «студенты хотят устроить демонстрацию», я, прежде, нежели ехать к кому бы то ни было с какими бы то ни было предложениями ли, советами ли, поехал бы в заседание комитета студентов, заведывавшего теми курсами, которые были теперь прекращены по решению самого же этого комитета студентов. Он, комитет студентов, решил прекратить лекции; он; те профессора, которые читали лекции, могли и сами считать это надобным; быть может, некоторые из них сами подняли бы вопрос об этом на каком-нибудь собрании профессоров; и быть может, большинство профессоров по собственной инициативе решило бы прекратить чтение лекций; очень может быть; но те из них, которые могли иметь мысль поднять вопрос об этом, — если были такие, то — опоздали взять на себя инициативу. Комитет студентов уж решил, что необходимо прекратить лекции. Профессорам оставалось только согласиться с решением студентов или действовать наперекор ему.— Итак, инициатива решения, принятого профессорами и студентами, принадлежала студентам. Почему они пришли к убеждению, что лекции – надобно прекратить?— Потому, что на лекциях происходили бы демонстрации. Комитет студентов не хотел демонстраций; если б он хотел их, ему стоило бы только не прекращать лекций, — и демонстрации происходили бы неизбежно, хотя бы ни один студент не принимал участия в них. На лекциях бывала публика. Публика не считала, разумеется, надобным подчинять себя студентам. Демонстрировало бы огромное большинство публики. Остановить его было бы невозможно никакими усилиями студентов. Потому-то Комитет студентов и нашел надобным прекратить лекции. — Ты не читал тогда лекций. С другими профессорами я виделся в это время редко. Потому, о их мыслях я знал мало. Но тех членов Комитета студентов, которые были в нем руководящими людьми, я видел в те дни часто. И хотя наше знакомство было еще недавнее, я хорошо знал их. Это были люди очень умные и очень благородные. Помимо их намерений, ни один из членов Комитета не захотел бы высказывать каких-нибудь советов студентам. Не говорю уж о том, что постановления Комитета вполне соответствовали их намерениям: они были руководителями его; большинство было всегда за них, без того я и не называл бы их руководителями. Ни один из студентов, сколько-нибудь уважаемый товарищами, не отказывался сообразовать свои поступки с решениями Комитета. Потому, очень неудачно составлено выражение, которое Костомаров приписывает мне: «студенты хотят побить» его. Ничего подобного намерению «побить» кого бы то ни было не могли иметь «студенты». — И нет ни малейшего сомнения в том, что если бы какой-нибудь посторонний студентам человек поднял руку на Костомарова, то «студенты», хоть и не сочувствовали тогда ему, защитили б его; как защитили б и самого злобного, самого презренного из своих врагов. Далее, по рассказу Костомарова, я говорю ему: «Поезжайте к Головнину и просите его, чтобы вам запретили читать». Ничего подобного я ему не говорил. Далее: он отказывается ехать к Головнину; — не мог не отказываться, разумеется, когда не было ему предлагаемо это; но так как он отказался, то я говорю: «Ну так я поеду. Дайте мне которое-нибудь из писем, в которых вам угрожают скандалом». Я дал письмо, в котором» и т. д. — Никакого письма он мне не давал. Ничего подобного тому, чтоб он дал мне письмо, я ему не говорил. Никакого письма он мне и не показывал. Потому, я даже не знаю, действительно ли были у него тогда какие-нибудь угрожающие письма, или они только стали грезиться его больному воображению впоследствии времени. Может быть, и были; мало ли случается получать угрожающих писем людям в тревожные времена? Но если и были, действительно, присылаемы ему какие-нибудь письма с угрозами, то уж, конечно, нельзя! было бы заподозрить в авторстве их никого из членов студенческого Комитета и никого из студентов, сколько-нибудь уважаемых товарищами. Если были они, то писаны они были кем-нибудь из людей посторонних и Комитету и всем тем студентам, представителем которых был Комитет, то-есть огромному большинству студентов. Но — я не видел ни одного такого письма. «Чернышевский съездил к Суворову и к Головнину». К Суворову я не ездил. И не говорил Костомарову, что поеду к нему. Не зачем было ехать к нему. Д ля того, чтобы запретить лекции, достаточно было власти у самого Головнина. Ни в чьем согласии на это Головнин не нуждался. Итак, приходится мне самому рассказать об этом моем разговоре с Костомаровым, потому что из его рассказа остается, по устранении его ошибок, не очень-то много. Студенты не хотели демонстраций. Мне было известно это. На лекции Костомарова произошла бы, помимо воли студентов, демонстрация. Это было известно всякому, желавшему знать. Было известно и правительству. Намерения правительства мне не были известны. Но я имел случай убедиться, что оно не желает быть принуждено производить аресты. А демонстрация поставила б его, по его мнению, в необходимость принять меры подавляющего характера. Я решил, что если Костомаров не откажется от своего намерения продолжать чтение лекций, то надобно попросить Головнина запретить ему чтение. Я не могу сказать, что я был знаком с Головниным;— нет, я был человек не достаточно важный для того, чтобы быть с людьми в положении Головнина на правах знакомства. Но мне случалось несколько раз быть у Головнина. Каждый раз, когда я приходил к нему, он принимал меня и терпеливо выслушивал то, что я говорил ему. Я надеялся, что и на этот раз он не откажется принять и выслушать меня. Но будет ли неизбежно мне просить его о запрещении Костомарову читать?— Запрещать, это было не по душе Головнину. Быть может, у Костомарова достанет рассудка избавить его от этой неприятности, а себя от стыда, в который он залез своим упрямством. Надежды было мало. Но надобно ж было попробовать. Я уж не был в это время знаком с Костомаровым. Он дичился, робел, когда видел меня. Мне надоело это. И довольно давно мне уж не случалось встречаться с ним. Тем меньше мог я не попытаться теперь урезонить его: быть может, он рассудит, что когда я, не имевший желания возобновлять знакомство с ним, зашел к нему дать совет, то значит дело не может кончиться его отказом принять мой совет; вероятно я поведу дело по своему, если он не уступит. Прямо с этого я и начал, как вошел в комнату: «Здравствуйте, Николай Иванович; мы давно не видимся; и разумеется, если я зашел к вам, то считаю важным дело, о котором хочу поговорить с вами. Вы хотите читать лекцию. Будет демонстрация. Наперекор воле студентов будет. Они не хотят обидеть вас. Но большинство публики осуждает вас. И вы будете преданы позору публикою».— И так дальше, в этом роде. — «Вы имеете заслуги. Не позорьте себя». — Я говорил долго. — Он отвечал, что он будет читать. — Тогда я стал говорить точнее прежнего о том, какую роль хочет он разыграть. — «Результатом демонстрации будут аресты, процессы, ссылки. Люди, которые устраивают такие происшествия, какие нужны для принятия репрессивных мер,— это агенты-провокаторы. Не берите на себя роль агента-провокатора». На тему «агент-провокатор» я говорил долго. — «Не хочу подчиняться деспотизму ни сверху, ни снизу», — отвечал он. «Студенты объявили, что лекции прекращаются. Это деспотизм. Не подчинюсь деспотизму». На этом пункте засела его мысль, и никакими резонами нельзя было стащить ее с этой умной позиции. — «Не о деспотизме тут дело, а об арестах и ссылках тех людей, которые кажутся вам поступившими деспотически. Демонстрировать будут не они, а в ответе за демонстрацию будут они. Они погибнут, если вы будете читать лекцию». — Он твердил свое: «Это деспотизм; не хочу подчиняться деспотизму ни сверху, ни снизу». — «Хотите губить сотни честных людей?» — Твердил свое одно и то же: «Не хочу подчиняться» и т. д. — «В таком случае, скажу вам: от вас я еду к Головнину просить его, чтоб он запретил вам читать». — «Это деспотизм!» — «Думайте об этом, как вам угодно; но знайте: читать лекцию вы не будете ни в каком случае. То лучше скажите, что не хотите. Этим вы избавите ваше имя от позора. Не будьте человеком, которому запрещено играть роль агента-провокатора; откажитесь от нее сам». — «Нет, буду читать». — «Нет, не будете. Головнин запретит ».— «Не запретит». — «Говорю вам: запретит». — «Почему запретит?»— «Он не захочет, чтобы произошли аресты и ссылки, когда от него зависит предотвратить их». — «Не запретит!» — Уперся на том, что Головнин не запретит — и баста! — не собьешь его и с этой позиции. — Я посмотрел на часы. Тянуть разговор дольше было нельзя; иначе я не застал бы Головнина. «Кончим, Николай Иванович. Если вы остаетесь при своем намерении читать, то мне пора ехать. Иначе, не застану Головнина». — «Не запретит». — «Запретит. Откажитесь лучше сам». — «Не запретит». — «Будьте здоровы». — «Не запретит!» — Я пошел; он, провожая меня, все твердил свое: «Не запретит!» «Не запретит!» — слышу я, затворяя дверь. Это и были последние слова, которые слышал я от бедного чудака. Вхожу к Головнину. — «Я пришел просить вас о том, чтобы вы запретили Костомарову продолжать чтение лекций». — «Вы думаете, что надобно запретить? Почему вы так думаете?» — Я стал говорить: студенты не сделают демонстрации, но публика сделает; это будет иметь своим последствием аресты. Я говорил подробно. Головнин по временам делал вопросы: «Вы говорите вот что; почему вы так думаете?» — Я отвечал, почему, и продолжал. И говорил, говорил, говорил. Это было долго, очень долго. Больше часа, наверное. Итак, я говорил; Головнин делал по временам коротенькие вопросы, слушал; и я говорил, говорил, — и наконец, договорил и остановился. «Вы высказали все?» — «Все». — «Я совершенно разделяю ваше мнение. И я уже сделал распоряжение о запрещении лекций Костомарова». — «Это было тяжело вам, я уверен; но тем больше приобрели вы права на признательность рассудительных людей», сказал я и встал, простился. Зачем же он не сказал этого с самого начала? Зачем дал мне рассуждать и рассуждать? Понятно: у него был в это время досуг, и он хотел подшутить над непрошенным советником. И подшутил, очень ловко, умно и мило. Это было часа в два, в три дня. Вечером, часов в восемь, подают мне письмо. — Беру — по адресу вижу: от Костомарова. Читаю: «Через час или два после того, как вы ушли, мне принесли бумагу, запрещающую мне читать. О, как раскаиваюсь я в том, что не отказался сам!» — в этом роде, все письмо довольно большое. Соображая время, когда Костомаров получил бумагу, я видел, что распоряжение о запрещении ему читать действительно было сделано до моего приезда к Головнину и что Головнин действительно имел полное право подшутить надо мною».

Чернышевский Н. Г. По поводу «Автобиографии» Н. И. Костомарова // Чернышевский, Н. Г. Полное собрание сочинений: в пятнадцати томах. Т. I. – М.: Государственное издательство художественной литературы, 1939. – С.757-763.