Корш Евгений Валентинович
1852-1913
Русский юрист и адвокат, присяжный поверенный, публицист. Окончил юридический факультет Петербургского университета (1872/73?).
«Я поступил на юридический факультет С.-Петербургского университета. В университет тогда принимали окончивших гимназии с одним латинским языком после поверочного испытания по русскому языку, математике, или латинскому языку, смотря по тому, на какой факультет поступал предъявитель аттестата. Поверочное испытание заключалось в письменной работе на заданную тему, исполненной в аудитории, где были собраны аспиранты. Им раздавались чистые листы серой бумаги, на одном углу которых значились фамилия аспиранта, а по середине – заголовок темы. Листы выдавал инспектор студентов, Н. В. Озерецкий, в присутствии назначенных для производства поверочных экзаменов профессоров, которым и сдавалась экзаменующимися оконченная работа. Изустных вопросов не предлагалось.
К пяти часам дня все работы были сданы, и поверочный экзамен был объявлен оконченным. Два – три дня спустя, в сборной студентов и в канцелярии правления был вывешен список вновь принятых в число студентов лиц, которые и приглашались в продолжение двух месяцев внести плату за слушание лекций в первом полугодии и, кому это нужно, явиться в канцелярию инспекции за получением вида на жительство в Петербурге. Этот вид нужен был всем одиноким студентам, жившим в меблированных комнатах, и он выдавался, независимо от того, просил ли вид внесший уже плату, или нет. Взноса денег ждали два месяца, затем, в сборной вывешивался список не внесших плату, с предупреждением, что в случае не поступления от них денег, или ходатайства об освобождении от платы за слушание лекций, они через две недели будут сочтены «выбывшими из числа студентов университета» и исключены из списков. Заметьте деликатность: «выбывшими», а не «исключенными за невзнос платы», как объявлялось позднее и объявляется ныне. Другое время, другие нравы.
Увидав свою фамилию в списке принятых в студенты, я поспешил внести плату и начал ждать начала лекций.
На первом курсе юридического факультета мне предстояло слушать следующих профессоров: маститого П. Г. Редкина (энциклопедия юридических наук), немолодого уже М. М. Михайлова (история русского права), молодых: А. Д. Градовского (русское государственное право), Л. Б. Дорна (история римского права) и священников: М. И. Горчакова (церковное право) и В. П. Полисадова (богословие).
Лекции начал П. Г. Редкин. По традиционному обычаю, маститый профессор каждый год читал новым студентам так называемую «вступительную» лекцию на общую тему. Нам он прочел о значении права для государства и человека. Характерная, плотная фигура Петра Григорьевича, с большой, остриженной под гребенку головой, длинными, «малороссийскими» усами и небольшими баками, производила приятное впечатление благообразного, умного старца. Он спокойно, медленно прошел на кафедру, вынул из кармана виц-мундира небольшую, согнутую пополам тетрадку и начал читать. Огромная XI аудитория, самая поместительная в университете, была переполнена: слушатели сидели на скамьях, на окнах, на возвышении для кафедры, многие стояли. Читал Редкин хорошо, несколько с малороссийским акцентом, но это не мешало ясности его речи. Лекция была очень содержательна и прослушана многочисленными слушателями с большим вниманием и интересом. Когда профессор кончил, сложил обратно в карман свою тетрадку и направился к двери, раздались шумные, единодушные рукоплескания всей аудитории. П. Г. Редкин остановился, повернулся лицом к студентам и сказал:
- Мне очень приятно, что моя лекция была прослушана вами без скуки, с интересом, и вызвала в вас желание выразить мне ваше сочувствие. Я искренно ценю добрые порывы молодости, но обязан напомнить вам, что университетские правила безусловно воспрещают студентам выражать профессорам знаки одобрения или порицания за читаемые ими учебные лекции. Правила эти составляют наше университетское «право», которое мы, юристы, обязаны знать и исполнять. Нарушение наших правил может и должно повлечь за собой неприятное всегда возмездие, вмешательство инспекции, которая обязана следить за соблюдением студентами установленного в университете порядка и неуклонно преследовать нарушителей последнего. История нашего и других университетов сохранила грустные подробности так называемых университетских беспорядков, начинавшихся с пустяков и кончавшихся закрытием университета. Помните это и берегите университет.
Сказав это, почтенный старец повернулся и пошел к выходной двери под гром новых рукоплесканий всей аудитории, продолжавшихся, пока профессор не скрылся за дверью.
Понятно, после такого впечатления от вступительной лекции, студенты не переставали наполнять XI аудиторию, в которой читал свой курс захвативший их сразу профессор. Охотно также посещались лекции профессора Градовского по русскому государственному праву. Минимальное количество слушателей собирали лекции М. М. Михайлова, который вслух читал нам свой печатный курс, и читал скучно, вяло, не интересно, как читает в церкви Апостола плохой дьячок.
К концу первого полугодия, новые студенты узнали, что все лекции стенографируются, просматриваются профессорами и затем литографируются, что, затратив три – четыре рубля, можно иметь полный курс Дорна, Горчакова, Градовского; один Редкин отказался просматривать стенограмму его лекций, но его курс все-таки тщательно записывался несколькими студентами, которые сличали свои записи, выверяя, таким образом, собственными средствами текст лекций несговорчивого профессора, и затем сдавали стенограмму в литографию. Словом, все было приспособлено к наиудобнейшему приготовлению к экзамену без траты времени на посещение профессорских лекций. Да, большое зло было это, официально разрешенное и санкционированное профессорами издание дешевых литографированных курсов. Готовые, выверенные профессорами, доступные по цене, продаваемые тут же в университете курсы быстро отучили студентов посещать и записывать лекции, свели к нулю значение всей лекционной системы преподавания. Литографированные курсы заменяли студентам все: профессоров, научные пособия, специальную литературу, памятники, и вся умственная работа молодежи сводилась исключительно к работе памяти, к простому заучиванию университетского курса, как заучивались в гимназии катехизис Филарета и учебники Ободовского и Иловайского. Последствием такой постановки университетского преподавания было такое, например, явление: экзаменуясь на кандидата, один бывший студент, слушатель уже оставившего университет проф. Михайлова, подробно описал профессору Градовскому, экзаменовавшему, за неимением в данный момент отдельного профессора (В. И. Сергеевич приехал позднее), из истории русского права, внешний вид «Русской Правды».
- Вы видели «Русскую Правду»? Где? – спросил изумленный Градовский.
- Да, видел; ходил для этого нарочно в Публичную библиотеку, - ответил экзаменуемый.
- Очень рад. Прекрасно. Довольно. И восхищенный профессор поставил любознательному молодому человеку 5. И это было понятно, если я скажу, что на том же экзамене, происходившем совместно со студентами второго курса, державшими переводное испытание, были экземпляры, не знавшие не только годов, когда царствовала Екатерина II, но даже столетия. Заверяю честным словом, что передаю истинный факт, а не анекдот. Многие мои товарищи не знали буквально ничего, кроме записок, а в печатном курсе Михайлова – указания на время царствования Екатерины Великой не было. Помнить же гимназическую учебу считалось необязательным, и на вопрос Градовского смотрели как на недостойную профессора придирку, а на поставленную им неудовлетворительную отметку, как на явную несправедливость. Вот к какому извращению понятий, к какой действительно недостойной притязательности приводили студентов литографированные записки. За профессором отрицалось право требовать от студента даже общеизвестных исторических фактов, если эти факты не упоминались в записках по тому предмету, по которому производилось испытание. Много лет спустя, довелось мне говорить по этому поводу с покойным А. Д. Градовским, и почтенный профессор не мог не согласиться, что литографирование университетских лекций, весьма выгодное группе студентов-издателей, значительно понизило умственный уровень студенчества и убило в молодежи последний интерес к научному занятию и к самостоятельному труду по приобретению знаний.
Возвращаюсь к прерванному рассказу.
Рождественские праздники 1868 года прошли. Настал новый 1869 год. Постепенно приближалось время переходных экзаменов. Я все усерднее и усерднее читал записки тех профессоров, у которых предстояло экзаменоваться, и по неделям не заходил в университет и не знал, что там делается.
Между тем, в университете шли бурные сходки, на которых обсуждались текущие вопросы студенческой жизни. Сходки происходили и в здании университета, и в студенческой столовой, открытой на имя некоей Козловской. Зашедший ко мне случайно товарищ вывел меня из блаженного неведения университетской современности.
Я устыдился, бросил чтение записок и пошел на другой день на сходку, назначенную в университетском актовом зале, отпертом потому, что в нем профессора Градовский и Ивановский читали лекции одновременно для обоих разрядов юридического факультета. Организаторы сходок думали воспользоваться огромным актовым залом и назначили его местом той сходки, на которую пришел и я.
Но в зал проникнуть студентам не удалось: двери, в него ведущие, инспектор предусмотрительно приказал запереть, ибо соединенной лекции в этот день по расписанию назначено не было. Собравшиеся на сходку, по необходимости, рассыпались по коридору, заняв, кстати, и большую парадную лестницу, на верхней площадке котрой появились тотчас же ораторы: Степан Езерский, Илья Шраг и знаменитый впоследствии Нечаев, числившийся в университете вольнослушателем. Первые двое представляли элемент умеренный: они убеждали студентов ограничить свои домогательства мелкими, но существенными нуждами всего студенчества: кассой, правом сходок, столовой, библиотекой. Эти желания – говорили Езерский и Шраг – понятны, реальны, определенны и вполне осуществимы; никто не посмеет сказать, что мы волнуемся не своим, студенческим делом.
Нечаев, наоборот, призывал сходку к широкому, беспредельному протесту против насилий администрации, допущенных в тогдашней медико-хирургической академии, где студенты за вполне мирные, безусловно, академические домогательства подвергнуты исключению из академии, арестам и высылке из Петербурга. «Маниловщиной – кричал Нечаев – заниматься поздно, черт с ней, с казенной наукой, если она готовит студентов на службу самодержавному бесправию, создает насильников права и свободы. Подлецы пусть изучают эту науку, а мы, честные люди, чуткая молодежь, отстранимся от зла и сотворим благо, пойдем все гуртом и громко скажем подлецам, что они подлецы, что наука их, одобренная III-м отделением, не наука, а подлая мерзость, которая учит подлому холопству, унижающему и профессоров и студентов. Наша задача – всеми средствами бороться за свою свободу, за свободную науку, за свободное студенчество».
Много еще красивых, возбуждающих фраз произнес будущий агитатор, но не достиг успеха: большинство сходки разделило доводы Езерского и Шрага, отрицательно отнеслось к туманному призыву Нечаева. Озлобленный вышел он из университета, бросив сходке: «Трусы, подлецы».
Сходка продолжалась весь день, до 6-7 часов вечера. Инспекция успела, конечно, записать всех, известных ей участников сходки, с ораторами во главе. На другой день, в сборной висело объявление о созыве университетского суда и о предании этому суду, помнится, 70 студентов, названных в объявлении «зачинщиками и виновниками беспорядков». Всем им вход в университет был тогда же воспрещен. Это объявление вызвало новое волнение, новые сборища студентов в шинельной, в буфете, в сборной, в коридоре и на лестнице. «Среди нас нет зачинщиков; если есть виновные, то все виноваты одинаково. Идем к ректору!» Такие возгласы раздавались дружно во всех углах скопления студентов. «Толпой идти неловко; лучше послать депутацию!» - «Сюда пригласить ректора». Возникают споры, шум, галдение; инспектор Озерецкий и его помощник Пальмин суетятся, убеждают сходку разойтись; их никто не слушает, они под шумок переписывают студентов.
Наконец, группа в 10-12 студентов отделяется и идет в правление беседовать с ректором от имени сходки. Толпа утихла, ждет. Проходит ¼ часа. Дверь помещения правления открывается, из нее выходит депутация и за ней ректор К. Ф. Кесслер. Спокойно, твердо ректор объявляет сходке, что правление университета не может оставить без внимания нарушение скопом университетских правил; виновники в созыве сходки известны инспекции, они и преданы университетскому суду, вместе с главными ораторами сходки. Судить всех правление не считает справедливым, ибо на сходке несомненно было не мало любопытных, непричастных к недопустимым возгласам, раздававшимся с незаконной трибуны; это – жертвы обстановки, и судить их наравне с созвавшими сходку и ораторами правление никогда не согласится; вот неугомонных буянов, не унявшихся после предания суду первых зачинщиков беспорядков, переписанных инспекцией вчера и сегодня, правление, конечно, предаст суду, образовав из них вторую группу.
Этим К. Ф. Кесслер и ограничил свои объяснения со студентами и ушел со сходки.
- Что же теперь делать? – загудела толпа. Раздались советы и планы, один смелее и решительнее другого. Спорили долго, горячо, искренно ища способа выручить своих товарищей, преданных суду, хотя и университетскому, но все-таки грозному; в числе этих товарищей были и наши лучшие благоразумные коноводы: Езерский, Шраг и другие, попудлярные студенты. Наконец, решили, на сегодня разойтись и ждать ближайших событий – решения суда относительно первой группы привлеченных к ответу и тоггда выработать способ и форму протеста против репрессий начальства.
Несколько дней прошло без сходок, пока суд делал свое дело. Наконец, стало известным, что всех, привлеченных к суду, постигло исключение из университета, многих без прав поступления навсегда в какое бы то ни было высшее учебное заведение, других – без права поступления, тоже бессрочно, в столичные университеты, третьих – опять без срока, без права возвращения в Петербургский университет; последнюю категорию, наиболее многочисленную, составляли приговоренные к исключению на разные сроки.
Узнали дальше, что списки исключенных и их документы тотчас же были отосланы университетским начальством в III отделение, которое распорядилось выслать всех исключенных из Петербурга, кого на родину, к родителям, кого – в отдаленные губернии, под надзор полиции.
Тотчас же опять начались сходки, совещания, но уже менее многолюдные, сравнительно тихие: главные ораторы ушли в ссылку, Нечаев перебрался в Москву, новых вожаков, способных увлечь студенческую массу, не находилось. Все склонны были встать на защиту пострадавших товарищей, но как это сделать – никто указать не мог, и волнение постепенно замирало.
Наступил май месяц, а об экзаменах забыли и студенты, и начальство. Последнее все еще занималось окончательной ликвидацией «истории». Инспекция представила ректору запоздавший, третий список «деятельных» участников сходок, происходивших в университете после объявления решений университетского суда, и требовала их непременного наказания. Ректор передал список и требование инспекции на усмотрение правления. Суд уже был закрыт, а созывать его вновь правлению не хотелось. Выслушав дополнительный, словесный доклад инспектора, правление выбрало из списка инспекции 17 студентов и решило предать этих последних могикан суду правления университета, состоящего, как известно, из ректора и деканов. Я оказался в числе этих 17-ти.
Повесткой, врученной каждому из нас местной полицией, нам объявлялось, что «за участие в беспорядках, учиненных студентами в здании Спб. университета, такой-то предается суду правления университета, вследствие чего вызывается для дачи объяснений в заседание сего правления такого-то числа и месяца, в 1 час пополудни, а до этого дня вход в университет ему воспрещается».
В назначенное время все мы, 17 человек, собрались в прихожей, перед дверями, ведущими в помещение правления университета. Весело беседуя и недоумевая – зачем мы понадобились, когда волнение давно утихло и никаких беспорядков больше нет, мы старались угадать – что именно поставится нам в криминал, и какая кара может нас ожидать?
Назначенный час прошел, но никто нас никуда не звал. Сидеть в прихожей начинало надоедать, становилось просто скучно. Я предложил товарищам, что пойду навести справки – отчего нас не зовут – у секретаря по студенческим делам. Сказано – сделано. Отворяя дверь в канцелярию правления, я наткнулся на ректора, который спросил меня: что мне нужно? Я ответил, что вызванные в правление 17 студентов явились к назначенному часу и ждут в прихожей, но никто их никуда не зовет, и они поручили мне справиться – не забыли их?
- Нет, не забыли, вот с вас и начнем. И ректор открыл дверь, ведущую из канцелярии в комнату заседаний правления. Там, за огромным столом, покрытым зеленым сукном и украшенным солидной чернильницей по середине и золотым зерцалом на одном конце, заседали ученые мужи, деканы всех факультетов. Ректор занял свое председательское кресло. Я стал у закрытой двери, как раз против ректора, и ждал вопросов.
- Инспекция – начал ректор – заметила, что вы принимали участие в беспорядках, ходили на запрещенные университетскими правилами сходки уже тогда, когда ваши товарищи были за сие преданы университетскому суду и исключены из университета. Признаете себя виновным?
- Да, на сходках был, ибо считаю обязанностью каждого порядочного студента быть там, где обсуждаются нужды студенчества и способы их наилучшего удовлетворения.
- О чем шла речь на последней сходке? – спросили одновременно два декана.
- Обсуждалось, как можно помочь пострадавшим товарищам.
- И что же решили?
- К сожалению, никто не мог указать способа, которым студенты могли бы улучшить судьбу исключенных товарищей, а заявлять протест впустую большинство сходки находило бесцельным. Так и разошлись, не приняв никакого решения.
- Лично у вас столкновений с инспекцией не было? – спросил ректор.
- Сколько помню, нет.
Ректор, молча, жестом руки спросил: не имеет ли кто еще каких-нибудь вопросов. Деканы покачали головами отрицательно. Ректор предложил мне выйти в канцелярию и подождать там решения правления. Я скрылся за дверью, но не успел даже присесть в канцелярии, как дверь вновь отворилась, и ректор пригласил меня в правление. Я вошел и услышал следующее:
- Правление предлагает вам дать торжественное обещание в том, что вы не будете впредь, во все время пребывания вашего в университете, принимать участия ни в каких беспорядках, сходках и других нарушениях существующих для студентов правил. Согласны вы дать в этом честное слово?
- К сожалению, ответил я, - дать такого слова не могу.
- Почему? – спросил ректор.
- Вот как! – заметил один декан.
- Потому – продолжал я – что так называемые студенческие беспорядки вызываются причинами, от студентов не зависящими. Дайте нам кассу, библиотеку, столовую, разрешите сходки для обсуждения вопросов, касающихся этих студенческих дел, и, поверьте, никаких беспорядков не будет. Домогаться этих прав каждый порядочный и честный студент, которому дороги интересы всего студенчества, нравственно обязан, хотя бы и с нарушением действующих правил. И я всегда сочту своим долгом явиться на сходку, созванную для обсуждения текущих студенческих дел, зная, что без нарушения правил сходка созвана быть не может. Могу обещать одно: не принимать во все время моего студенчества никакого участия в волнениях студентов на общественно-политической почве, не проявлять в стенах университета и на студенческих сходках стремлений, выходящих за пределы непосредственных нужд студентов, как таковых.
- Вы кончили? – спросил ректор. Я утвердительно кивнул головой.
- Подождите в канцелярии, правление сейчас обсудит ваш ответ и объявит вам свое решение, - закончил ректор.
Я вновь скрылся за дверью. На этот раз я успел выбежать к ожидавшим меня товарищам, все еще сидевшим в швейцарской. Быстро рассказал я им все, происшедшее со мной, желая дать им понять, что ничего страшного нам не предстоит.
Едва я вернулся в канцелярию, как был позван в присутствие правления. Ректор встретил меня словами:
- Правление признало вас виновным в нарушении обязательных для студентов правил, но, приняв во внимание степень вашего участия в беспорядках и объяснения, данные вами сего числа в присутствии правления, постановило: вменить вам в наказание воспрещение до суда посещать университет. Вы свободны, - заключил ректор.
Я вышел. К моему удивлению, встали и вышли за мной ректор и все деканы. Оказалось, что судебное заседание правления было назначено наверху, в актовом зале, и только моя случайная встреча с ректором в дверях в канцелярии избавила меня от торжественной обстановки.
Все остальные 16 подсудимых приглашены были в актовый зал. Но перемена обстановки не повлияла на судьбу подсудимых: все отделались «выговором», самое большее «строгим выговором».
Очевидно, исполнялась пустая формальность; у правления не хватило храбрости прямо бросить в сорную корзинку последнее донесение инспекции, и оно предпочло «сделать вид», что оно предает нас суду и наказывает. Этим комическим судом над последними могиканами беспорядков закончилась студенческая история, помешавшая многим сдать не только переходные экзамены, но и кончить курс».
«Обдумав свое положение, я решил для разнообразия поступить теперь на административное отделение юридического факультета, на котором, вместо римского права, преподавались: история политической экономии, политическая экономия, статистика и финансы по более обширной программе, теория кредита и все юридические науки, в несколько сокращенном объяме. На первом курсе опять пришлось слушать Редкина, Михайлова и Градовского. «Разнообразия» еще не было. Все профессора читали пока общие для обоих разрядов курсы, повторяя то, что было прочитано ими в предыдущем году и что имелось у меня в форме литографированных записок. Один маститый старец Редкин не повторял прослушанного мною в прошлом году курса. Он один не относился к своей задаче, как к ремеслу, не переставал готовить каждую свою лекцию и читать ее по свеже-написанной тетрадке. Каждый год он выбирал ту, или другую часть своей обширной науки и посвящал ей целый год, давая, таким образом, студентам подробное изложение лишь того, или другого отдела энциклопедии права и указывая метод изучения и литературные пособия для знакомства с другими отделами. Изложить подробно всю энциклопедию юридических и политических наук в один год, даже вкратце, невозможно, - говорил нам Редкин, - довольно, если мы успеем усвоить себе общие принципы права и общественности, выработанные историческим развитиям науки и жизни, познакомимся с главными течениями философской мысли, выясним метод обобщения, узнаем последние выводы, к которым привел этот метод в области права и государствоведения. Для этого не потребуется нам изучать бесконечный словарь Эрща и Грубера, предоставим это заядлым специалистам. Вообще, Редкин не имел законченного, целостного учения о праве: прежде убежденный последователь Гегеля, он перешел затем на сторону позитивизма, но ему не удалось совершенно отрешиться от влияния Гегеля, который всегда оставался его любимым философом. И лекции о Гегеле и его системе занимали не один год преподавания почтенного профессора, и слушатели его никогда не забудут, как рельефно, любовно излагал П. Г. все подробности интересного учения знаменитого немецкого философа. На втором курсе, читая нам уже историю философии права, Редкин весь год излагал нам подробности философии Огюста Конта, последователем которого был Редкин семидесятых годов. Изложив в начале курса все главные философские системы, предшествовавшие позитивизму, что заняло лишь несколько часовых лекций, Редкин перешел к Огюсту Конту и излагал его систему подробно, обстоятельно, все остальное время, до конца курса.
На экзаменах Редкин был гроза; его экзамен всегда назначался первым, это был Рубикон, перейдя который, студент уже был уверен в успехе остальных экзаменов. К Редкину идти на-авось не решался никто, даже самые отчаянные смельчаки, зная, что он не затрудняется ставить не только двойки, но и единицы, и даже нули на кандидатских испытаниях, аннулируя хорошие отметки всех других экзаменаторов и игнорируя все просьбы и настояния. Ни декан, ни ректор не решались никогда замолвить Редкину словечко за провалившегося у него студента, или аспиранта, державшего прямо на кандидата. Ассистенты сидели обыкновенно молча, не принимая никакого участия в экзамене. На экзамен Редкин приходил со своими, толстыми, как карты, билетами, сам усердно тасовал их и сам выбрасывал студенту билет. Весь экзамен он сидел с сигарой во рту и молча выслушивал ответ студента по билету; едва студент начинал запинаться, или умолкал, Редкин спрашивал:
- Кончили?
И или отпускает студента, или выбрасывает ему другой билет, или начинает задавать вопросы. Последнее было всегда плохим предзнаменованием: задав вопрос, Редкин молча наблюдает экзаменуемого. Если он и на отдельный вопрос отвечает неуверенно, запинается, мычит что-то себе под нос, Редкин прерывает его, ставит ему 2, или 1, сказав: «Плохо, студент должен знать яснее». На кандидатском экзамене, при мне, произошла такая мимическая сцена:
К сидящему с сигарой в зубах Редкину подходит экзаменующийся прямо на кандидата. Профессор выбрасывает ему билет и спрашивает:
- Можете отвечать, или желаете обдумать билет?
Аспирант предпочитает «обдумать» и удаляется к окну, где стоят два кресла для обдумывателей.
Для ответа вызывается другой, согласившийся отвечать на выброшенный ему билет без так называемой подготовки у окна. Кончает. Редкин приглашает обдумывающего. Тот подходит, садится (экзаменующиеся отвечали, сидя против профессора, по другую сторону стола) и молчит. Редкин молча выбрасывает ему второй билет. Аспирант удаляется вновь к окну и сидит там, пока отвечает очередной товарищ. Кончает и этот, вновь призывается первый и опять молчит. Профессор, по принятому обычаю, выбрасывает ему третий билет, он еще раз направляется к окну и пережидает еще одного товарища. Когда последний кончает, первый молча подходит к столу экзаменатора, кладет свой билет и уходит.
- Нуль, - раздается ему вслед суровый голос оскорбленного профессора.
Зачем сидел человек в последний раз и пережидал товарища?
Экзамен продолжался без новых инцидентов.
Студентов, исправно посещавших его лекции, Редкин запоминал в лицо и относился к ним приветливо, но требования его к ним на экзаменах не уменьшались; от всех он требовал обстоятельного, уверенного знания, и проскочить у него фуксом было невозможно. Даже тройки он не поставит, бывало, зря, не убедившись, что студент кое-что действительно знает, и знает основательно. 4 и 5 получали только студенты, обнаруживавшие серьезное знание всего прочитанного профессором курса и умение свободно разбираться в философских системах.
Таков был П. Г. Редкин, один из влиятельнейших профессоров, обладавший умением властвовать над аудиторией, призывать ее к труду, к уважению науки, знания и университета, как совокупности трудовых сил страны на почве всестороннего изучения продуктов человеческого гения. Его имя не умрет и не перестанет занимать почетное место в истории русской образованности вообще и в истории нашей университетской науки в частности. С благодарностью помнят П. Г. Редкина и многочисленные его ученики двух университетских поколений, из них же первый есмь аз.
Хорошую память оставил по себе в своих слушателях и профессор государственного права, Александр Дмитриевич Градовский. Как ученая величина, он, беспорно, много уступал Редкину, не обладал огромной, исключительной эрудицией последнего и не пользовался таким влиянием, таким безграничным авторитетом. Но это не мешало и его товарищам, профессорам, и студентам относиться к А. Д. с глубоким уважением и признавать в нем выдающегося преподавателя и молодого образованного ученого, знатока не только русского государственного права, но и иностранного. В числе его трудов имеется обширное сочинение, посвященное Германской конституции (1876 г.) и, к сожалению, неоконченный курс: «Государственное право важнейших европейских держав. Часть историческая» (1886 г.).
Я слушал Градовского три года: два на первом курсе и один – на втором; читал он живо, интересно, и его аудитория (актовый зал) всегда была полна слушателей. Читал он по два часа подряд, с небольшим перерывом, и мы не утомлялись; параллельно государственное право европейских держав читал нам профессор международного права (до Мартенса) И. И. Ивановский, блестящий лектор, и, не смотря на это, лекции его посещались не так охотно, как лекции Градовского, не обладавшего особым лекторским искусством. Александр Дмитриевич привлекал нас не фразой, а серьезным содержанием своих лекций, гуманностью своих взглядов, симпатичной оценкой наших государственных установлений в их прошлом и настоящем. Мы знали, что он деятельно сотрудничает в «Голосе» и в «С.-Петербургских Ведомостях», что он тайный конституционист, принципиальный враг абсолютизма. В беседах со студентами, которые он очень любил, А. Д. не скрывал своих государственных идеалов и высказывал прямо, что только одна прямая и честная государственная форма выведет нашу родину на путь развития, прогресса и богатства. Говорить это с кафедры уважаемый профессор, в начале 70-х годов, конечно, не мог, но он не кадил абсолютизму, не скрывал от слушателей, что эта устаревшая государственная форма отжила свой век во всей образованной Европе, и что России не миновать государственных преобразований, как логического последствия нашего исторического роста.
Понятно, что спокойная, убежденная речь профессора увлекательно действовала на аудиторию, и студенты шли толпой на лекции Градовского, забывая его лекторские дефекты: небольшое заикание, повторения и т. д.
Я питаю еще и личную признательность к Александру Дмитриевичу: он подал мне мысль не держать полукурсового экзамена, а оставаясь номинально второй год на втором курсе, фактически слушать в этом, втором году лекции третьего и четвертого курса, а по окончании этого, четвертого, года пребывания моего студентом Спб. университета пожертвовать переходными экзаменами с первого на второй курс и держать прямо экзамен на степень кандидата юридических и политических наук (по административному разряду юридического факультета). Таким образом, я спасал потерянный мной в начале университетского курса год. Поданная мне Градовским мысль меня прельстила; затруднительно было только приготовиться к экзамену у неумолимого Редкина. Я решил прямо спросить грозного профессора, по каким руководствам следует мне приготовиться по его предметам, чтобы с успехом выдержать у него экзамен на кандидата.
- Надо знать всю науку, - коротко, но неясно ответил мне Редкин, прибавив:
- Руководств кратких, но полных на русском языке ни по энциклопедии, ни по истории философии права нет, и я не могу указать вам ни одного руководства. Я сорок лет собираюсь издать такое руководство, да все не выберу времени пересмотреть для этого мои лекции.
- Что же мне делать? – Как готовиться к экзамену? – с ноткой отчаяния в голосе спросил я Петра Георгиевича.
- Оставаться студентом и не спешить фуксом заполучить кандидатский диплом, - сухо и твердо ответил Редкин. И скрылся в профессорскую.
Я серьезно задумался и готов был уже отказаться от моего плана, т. е. потерять еще второй год и держать не кандидатский, а полукурсовой экзамен. Но Градовский, услышав мои сомнения, спросил:
- И чего вы испугались? Не понимаю. Разве вы не знаете, что Редкин в вашем намерении увидел, прежде всего, нарушение установленного порядка, желание, как он выразился, фуксом получить кандидатский диплом. Вот старик и припугнул вас «всей наукой», а экзаменовать он будет вас по своей программе, вместе со студентами первого курса из энциклопедии и второго – из истории философии права. Купите у Кравченко литографированные курсы энциклопедии и истории философии права, прочитанные Редкиным в истекшем году, и проштудируйте их основательно, да посмотрите, пожалуй, если найдете у букинистов, старые печатные курсы Неволина и Калмыкова, просмотрите новый учебник киевского профессора энциклопедии права Рененкамфа, и я уверен, что ваш экзамен у Редкина сойдет вполне благополучно.
Я никогда не был трусом и охотно последовал советам и убеждениям Градовского. Когда расписание экзаменов для студентов и посторонних лиц было объявлено, я подал ректору разом два прошения: одно – об увольнении меня из числа студентов университета, а другое – о допущении меня к экзамену на степень кандидата по административному разряду юридического факультета.
За последний год моего студенчества я не мог посвящать много времени посещению лекций, да и настоятельной необходимости в этом не было: лекции почти всех профессоров исправно литографировались и прочитывались дома скорее и удобнее. Обширный для «администраторов» курс полицейского права пр. И. Е. Андреевского был напечатан; «Начала политической экономии» И. Я. Горлова, напечатанные десять лет назад, уже успели устареть и слушать чтение этой скучнейшей книги ее автором вслух, с кафедры было явно бесполезно и нудно. Необходимо и приятно было слушать только пр. Янсона, лекции которого по статистике (один из главных предметов административного отделения) почему-то не литографировались и не находили отражения ни в одном, существовавшем тогда учебнике. Янсон излагал свой предмет вполне самостоятельно, посвящая свои лекции выяснению задач статистики, ее значения, как научного приема и метода, при исследованиях исторических и современных условий общественной жизни и общечеловеческого прогресса. Чрезвычайно живо и интересно читал Янсон отдел «нравственной» статистики. К «своим» студентам (т. е. административного отделения) Янсон относился не только внимательно, а прямо любовно, снабжал их своими тетрадками, по которым читал лекции, помогал и другими способами лучше разобраться в его курсе: указывал сочинения для чтения, открывал свою обширную библиотеку, никогда не отказывал студенту в беседе, ни в университете, ни на своей квартире. Это был профессор-учитель, в истинном и лучшем смысле слова.
Кроме Янсона, я охотно ходил на лекции профессоров: С. В. Пахмана (гражданское право) и Н. С. Таганцева (уголовное право), заглядывал иногда и на лекции Э. Р. Вредена (история политической экономии и теория кредита) и Ф. Ф. Мартенса (международное право). Один раз был и в аудитории В. А. Лебедева (финансовое право), но испытал такую томящую скуку, что всякая охота повторить посещение лекций этого на редкость бездарного профессора раз навсегда у меня пропала. Да и Лебедев привык, по-видимому, к пустой аудитории. Студент, стенографировавший лекции Лебедева для издателя литографированных записок, рассказывал, что он нередко один сидел в аудитории, и Лебедев буквально диктовал ему лекции. Случалось, что профессор поджидал своего обязательного слушателя. Бывало и так: профессор зайдет в пустую аудиторию и ждет своего единственного слушателя, а последний сидит в соседней аудитории, ждет Лебедева. И это взаимное ожидание продолжается, пока оба ожидающие случайно в одно время не выглянут в коридор и не сойдутся. На экзаменах Лебедев был не требователен, более, чем снисходителен и щедро награждал пятерками всех, мало-мальски знавших его записки. Вообще, это был профессор легкий, и к нему на экзамен шли студенты и посторонние лица смело, зная, что срезаться у него невозможно.
Таковы были наши профессора. Каковы же были студенты? Ответить на этот вопрос гораздо труднее. Никаких студенческих организаций в наше время не существовало. Студенты составляли случайную, бессвязную толпу, чуждую каких-либо общих интересов и идеалов. Ни сплоченных чем-либо, кроме личного знакомства, завязанного еще до поступления в университет, кружков, ни научного общения и интереса студенчество начала семидесятых годов не проявляло; жизнь университетской молодежи шла в раздробь, бестолково, без признака какого бы то ни было идейного единения и общения. Студенчества, как целого, не существовало, и студенты толклись в обществе, как беспризорные единицы, скитаясь по дешевым вечеринкам, литературным журфиксам, театрам, концертам и даже грязным танцклассам. Попытки студентов Сергея Шевича, князя Щербатова, Писарева составить кружок саморазвития и самообразования исключительно из студентов-юристов не увенчались успехом, благодаря слишком большому разнообразию привлеченных элементов и полной неопределенности задач кружка. Больший успех имели кружки саморазвития, составившиеся вне университетского студенчества».
«Предсказание А. Д. Градовского оправдалось вполне: для испытания нескольких человек, заявивших желание экзаменоваться прямо на кандидата, не было назначено ни особого времени, ни особых испытательных комиссий. Нам было предложено держать экзамены совместно со студентами I, II и IV курсов, по общей программе.
Это значительно облегчало профессоров и представляло свои удобства и для экзаменующихся, устраняя неопределенность и случайность требований экзаменаторов.
В первый день пришлось нам экзаменоваться у пр. Янсона (статистика) и у свящ. Горчакова (церковное право), совместно со студентами II-го курса. По статистике, как я сказал уже выше, записки не литографировались, и моим товарищам, не слушавшим лекции Янсона, приходилось плохо: программа была, разумеется, составлена по курсу, прочитанному Янсоном студентам, и профессор, строго держась этой программы, требовал знаний, которых нельзя было извлечь ни в каком доступном студентам учебнике. Один мой товарищ, добросовестно проштудировавший Кольба, Моро-де-Жанеса и еще кого-то, не смог ответить ни слова по вытянутому им билету и принужден был прекратить экзамены. Другой мой товарищ, за неделю до экзамена, явился на квартиру к Янсону и просил профессора дать ему для повторения его тетрадки, по которым Янсон читал лекции. Профессор направил храброго просителя ко мне, зная, что у меня имеется полный курс его лекций, сверенный с его тетрадками. За неделю до экзамена я, понятно, не решился отдать мои записки, и мой товарищ согласился пользоваться ими ночью, когда я спал. И только, благодаря этому ночному чтению, он выдержал экзамен у Янсона, который запомнил его фамилию и физиономию и, ставя ему 4, сказал: «Благодарите Корша; он спас вас от неизбежного провала».
У меня все экзамены проходили вполне удачно. Одно богословие смущало меня: Полисадов уже оставил университет, курс его, имевшийся в литографированном виде, был угнетающе велик. Курс преемника Полисадова, профессора философии, свящ. Сидонского, почему-то не литографировался, и его в продаже не было. Положение было, что называется, хуже губернаторского. До экзамена оставалось два дня, а богословские знания были буквально равны нулю, даже и программы у меня не было своевременно припасено. Настроение было далеко не бодрое, все экзамены кончены благополучно, и, вдруг, не получить кандидатского диплома из-за богословия, к которому при Палисадове никто никогда и не готовился. Раздумывая так и эдак, я отправился искать по книжным магазинам «кратчайшего» курса богословия. Везде мне показывали обширные, тяжелые тома Макария и других наших ученых богословов, но одолеть в два дня эту массу духовной премудрости не было физической возможности. Переходя из магазина в магазин, я нашел, наконец, у Глазунова тоненькую книжку под заглавием: «Лекции по умозрительному богословию», профессора Московской духовной академии Ф. Голубинского. Книжка понравилась мне по своему небольшому объему, я тотчас же купил ее и пошел домой читать. Все же – думалось мне – лучше знать Голубинского, чем не знать буквально ничего.
Как оказалось, книжка пр. Голубинского заключала в себе лишь только учение о Боге. Я внимательно прочел ее всю и успокоился; у меня в запасе была еще книжка Баженова «О религии», по которой студентов экзаменовал Полисадов.
Настал день экзамена. В отличие от других профессоров, Сидонский назначил нам свой экзамен, отдельно от студентов. Ровно в 10 часов пришел он в назначенную для испытания аудиторию, где сидели уже все аспиранты.
Войдя, Сидонский сел за профессорский столик и разложил на нем какие-то тетрадки.
- Пожалуйте, господа; кому угодно? – сказал он, обратившись к нам.
Вышел первым некто Соколов, бывший воспитанник духовной семинарии.
- По какому руководству готовились? – спросил Сидонский.
- По Рождественскому, - ответил Соколов.
Сидонский порылся в принесенных тетрадках, вынул одну и предложил Соколову взять билет. Тетрадки оказались заготовленными профессором программами по всем, наиболее известным курсам богословия.
Соколов, как семинарист, отвечал, конечно, отлично, быстро получил 5 и удалился.
- Кто желает? Пожалуйте, - приглашал профессор.
Долго никто не решался выйти после Соколова.
- Я уйду, господа, если нет желающих экзаменоваться, - пригрозил Сидонский.
Сообразив, что сколько бы я ни сидел, ничего нового не высижу, я приблизился к профессору.
- По какому руководству готовились? – повторил свой вопрос от. Сидонский.
- По Голубинскому, ответил я.
- Больше ничего не читали?
- Читал еще сочинение прот. Баженова: «О религии».
- Ну, это не богословие. Вероятно, и «Записки охотника» г-на Тургенева тоже читали? – с улыбкой спросил Сидонский.
- Конечно, читал, - ответил я, недоумевая, к чему клонится вопрос экзаменатора.
- По богословию больше ничего не читали?
- Нет, не случилось, - смущенно ответил я.
- Одного Голубинского? Это и много, и очень мало. И лекций Полисадова не читали?
- Нет, не читал.
- Значит, ничего из богословия не знаете. Так и заметим. А катехизис катехизис Филарета знаете?
- Знал, когда держал выпускной экзамен в гимназии; потом, признаюсь, не повторял.
- Посмотрим, какова у вас память. Скажите, что есть вера?
Не доверяя своей памяти, я не решился ответить на предложенный вопрос текстом, приведенным в катехизисе, и сказал:
- Вера есть убеждение в существовании высшего существа управляющего миром.
- Вот, у вас все одно и то же: и вера, и убеждение, - произнес профессор и задал мне какой-то другой вопрос, на который я ответил, сколько помню, удовлетворительно. Вопрос был из истории церкви.
- Довольно, - сказал Сидонский. О богословии вы не имеете и понятия, катехизис забыли, историю церкви еще, по-видимому, помните. Все экзамены сдали благополучно?
- Если вы, профессор, не задержите, кандидатство мне обеспечено.
- Я мешать вам не буду; это не по-христиански. Бог с вами.
И добрый профессор записал против моей фамилии 3 ½.
- Простите мою дерзость, профессор; для получения кандидатского диплома, кажется, нужно иметь из богословия не менее 4.
- Совет недавно постановил, что для юристов довольно и 3-х, - ответил Сидонский.
Я поклонился и отошел от экзаменационного стола.
На другой день предстояла еще одна, последняя фикция экзамена. От экзаменующихся прямо на кандидата требовалась сдача экзамена из одного нового иностранного языка, по своему выбору. Я выбрал наиболее мне известный французский язык. Лектор этого языка в университете, известный всей России по своим учебникам, Давид Марго, только что скончался, и преемник ему еще не был назначен. Экзамен желающих подвергнуться испытанию из французского языка был поручен лектору итальянского языка, синьору Пинто, с которым мой отец занимался года два итальянским языком, и он знал меня лично. Пинто знал, что я порядочно говорю и свободно читаю по-французски, и не затруднился поставить мне 5, спросив меня: как здоровье отца, и хорошо ли прошли у меня экзамены?
Экзамены были закончены вполне успешно. Потерянный, было, год, по доброжелательному совету А. Д. Градовского, был спасен. Оставалось написать и сдать кандидатское сочинение, на что полагалось полгода, по окончании экзаменов. За советом о выборе темы для сочинения обратился к тому же Александру Дмитриевичу, и мы решили, что я буду писать о земских учреждениях. Градовский любезно указал мне все главные источники, и моя работа была готова и сдана в срок.
В январе 1873 года я получил кандидатский диплом, как завершение одиннадцатилетней учебы».
Корш, Е. В. Отзвуки далекого прошлого // Русская старина. – 1918. – Т. 174. – С. 59-69, 79-90.