Никитенко Александр Васильевич
1805-1877
Историк литературы, цензор, профессор. Окончил историко-филологический факультет Петербургского университета (1828). С 1830 года читал лекции по политэкономии в Петербургском университете. С 1832 года стал адъюнктом по кафедре русской словесности, с 1834 года — экстраординарным профессором, с 1850 года — ординарным профессором.
«Экзамен в латинском языке. Я получил 3 балла. Стыжусь: перевод, по которому профессора судят об успехах студентов, сделан мною с помощью одного из товарищей. Но если бы не это злоупотребление, то, невзирая на все мои отличия по другим предметам, я не получил бы степени студента и не был бы переведен на второй курс. Даю себе слово вперед быть благоразумнее, трудолюбивее и тверже.
Экзамен из теоретической философии. На мою долю выпало много трудных и запутанных метафизических задач. Говорят, профессор хотел отличить меня этим. Я с честью выдержал испытание и получил первые баллы… Экзамен из русской словесности. Я выдержал его хорошо.
Сегодняшний экзамен из практической философии [т.е. этике] сопровождался большими неприятностями. Лодий, профессор права и философии, один из старейших в нашем университете, а по духу старейший из всех, ибо весь проникнут схоластикой XIII века. Он напал на профессора Пальмина, читающего нам практическую философию, и упрекал его в том, что тот заставлял нас следовать ложной и опасной системе. Пальмин держался основных положений Канта. Дело принимало серьезный оборот, так как в него вмешалась личная вражда Лодия к Пальмину, а вражда, как известно, имеет зоркие глаза и умеет открывать зло там, где другие и не подозревают его. Мы ожидали дурных для себя последствий, особенно я, который составлял записки по данному предмету и пополнял их собственными замечаниями. Но благодаря сдержанности и благоразумию нашего профессора все обошлось благополучно.
Итак, экзамены кончены. Я выдержал их среди самых бурных приключений моей жизни, и, по совести, выдержал их с честью, за исключением латинского, воспоминание о котором вызывает у меня краску стыда…
Был у профессора и декана нашего факультета, Пальмина. Мой товарищ Армстронг получил на экзамене практической философии почти последние баллы, между тем выдержал экзамен едва ли не лучше всех. Это его крайне огорчило, и он просил меня объясниться по этому поводу с деканом. Я сам уже многим обязан профессору Пальмину, но не думаю, что это должно было служить мне препятствием в настоящем случае; И действительно, мне удалось достигнуть желаемого. Декан принял в соображение мое объяснение и обещал поправить несправедливость. А когда я у него спросил, могу ли я сам рассчитывать на то, что буду переведен на 2-й курс, он отвечал: "Кому же перейти, если не вам? Вы имеете на то несомненное право. Я, со своей стороны, по крайней мере не позволю оказать вам несправедливость".
Горячо поблагодарив доброго профессора за себя и за товарища, я ушел успокоенный. Пальмину лет за сорок. Он, по-видимому, флегматик, но не угрюм. У него добродушная улыбка, и он умеет постоять за того, кто ему по душе. Со мной он всегда ласков и приветлив, говорит тоном дружбы, как с равным. У него здравый ум. Он не систематик и ищет истины везде, где только надеется найти ее, и любит ее, в каком бы виде она ему ни представлялась. Практическое предпочитает теоретическому и рассудок -- уму. Скромен. Испытал много превратностей, но перенес их, как подобает философу. И теперь участь его неблестящая. Он небогат, а семейство у него пребольшое. Я, между прочим, нахожу в нем сходство с Ф.Ф.Ферронским, моим добрым украинским философом. Та же, по-видимому, простота сердца и равнодушное отношение ко внешним невзгодам. При всем том говорят, что профессор этот нелюбим в университете. Но кто же умеет так ненавидеть и гнать, как ученые: им издревле принадлежит честь совершенствовать не одно хорошее, но и дурное…
Сегодня, в десять часов утра, все студенты собрались в университет. Был отслужен молебен, и каждый из нас получил свидетельство на звание студента, а потом прочитано нам расписание о переводе нас на высшие курсы. Я переведен на второй и со мной все мои товарищи из вольно-слушающих…
Время мое так распределено: встаю в пять, иногда в шесть часов, никогда позже. В дни, определенные для лекций, иду в университет, возвращаюсь домой в 12 часов, записываю лекции или читаю сочинения, имеющие связь с университетом…
Сегодня все студенты собрались в университетской аудиенц-зале, где ректор Дегуров произнес к нам слово, в котором увещевал быть преданными нашему монарху. Речь свою он подкрепил примером 14 декабря. Ректор говорил горячо, и речь его произвела впечатление…
Слушал лекции из истории философии. Мы занимались греками и, по обыкновению, начали с Фалеса. Профессор обращался к нам с вопросами, на которые мы, по его словам, отвечали удовлетворительно.
Поутру зашел послушать лекцию профессора Толмачева о словесности. Застал оную уже на половине: он трактовал о красоте. Потом я был на лекции статистики профессора Зябловского. Он читал нам общее обозрение Европы. Профессор Зябловский, кажется, слишком любит пускаться в подробности, но он очень хорошо объясняет свой предмет, то есть точно, толково и чистым языком. У него грубая, полудикая физиономия, но его приятно слушать.
От 8 до 10 часов утра слушал лекцию естественного права у профессора Лодия. Последователи французской школы по этому праву говорят: "Люди рождаются свободными и равными в рассуждении прав и пребывают свободными и равными в них. Цель всякой государственной связи есть сохранение природных и неотъемлемых прав человека. Сии же права суть: свобода, собственность, безопасность и власть противоборствовать угнетению".
Французы старались приноравливать все положения естественного права к политическим идеям того времени -- это ясно. Но опровержение, которое нам вообще предлагал наш профессор, показалось мне неудовлетворительным. Понятия: свобода, собственность и власть противоборствовать угнетению надлежало бы рассмотреть в отвлеченности, а он показал нам только злоупотребления, кои делались в применении их, и тем самым как бы доказывал их полную несостоятельность, чего, конечно, не мог иметь в виду».
«Сегодня было годичное торжественное собрание в нашем университете. Было много посетителей, и в том числе дюк Броглио, генерал французской службы, занимающий первое место в свите французского посла, маршала Мармонта. Прекрасный мужчина. Черты лица его благородны и выразительны, движения грациозны и непринужденны. Глядя на него, я понял, как далеки от своего образца наши подражатели французского стиля в обращении. Они перенимают внешние приемы и думают, что в этом все. Между тем им прежде всего следовало бы проникнуться тем духом гуманности и общительности, каким преисполнены французы, а приемы явились бы уже сами собой, вместе с внутренней грацией, без которой не бывает внешней.
Акт продолжался часа три, но мы, студенты, собрались гораздо раньше и провели время довольно приятно, расхаживая по зале и делая наблюдения над приходящими. Профессор и секретарь совета Бутырский прочел отчет деятельности университета за прошлый год -- отчет, из коего, несмотря на все старания оратора доказать противное, было очевидно, что просвещение в столице не сделало за это время больших успехов. Ректор Дегуров произнес на французском языке речь о влиянии просвещения на народы; ее очень хвалили. Профессор Пальмин часа полтора говорил о добродетелях покойного императора Александра Павловича. Любопытнее всего был отрывок из литературных лекций профессора Бутырского, который прочел оный с обычною своей приятностью. Дело шло "о сущности поэзии". Не многие из наших глубоко вникают в его теорию, между тем в ней много истин, которые могли бы принести большую пользу нашей литературе, если бы к ним захотели повнимательнее прислушаться».
«Сегодня студенты собрались в университет в большую залу, куда вскоре явились и профессора. Вдруг ко мне подходит наш профессор словесности, Бутырский, и не то ласково, не то недоверчиво спрашивает:
- Не ваше ли сочинение читал я в "Сыне отечества" под названием "О преодолении несчастий"?
- Так точно, - отвечал я.
- Неужели? Клянусь, я не предполагал, чтобы вы, молодой студент, были автором сочинения, которое сделало бы честь гораздо более опытному литератору. Оно поражает богатством и зрелостью мыслей, - прибавил он, обращаясь к стоявшему около своему товарищу. - Есть некоторые ошибки в слоге, и я поясню их вам. Заметил я также в двух-трех местах некоторую неясность. Но, помимо этого, все прекрасно.
Едва успел я поблагодарить его за столь лестный отзыв, как подошли ко мне другие профессора. Все читали уже мое сочинение и спешили выразить мне свое удовольствие. Я совсем растерялся от этого неожиданного триумфа и готов был провалиться сквозь землю, чтобы уйти от всех устремленных на меня глаз. В заключение Бутырский обещал разобрать мое сочинение на первой же своей лекции.
Мы отслушали молебен и разошлись по домам, получив приглашение завтра собираться на лекции».
«Теперь у нас в университете самое горячее время. Каждый час на счету, а я промочил ноги и дня четыре провел самым непроизводительным образом. И сегодня еще мне не следовало бы выходить, но я должен был явиться к попечителю.
В девять часов утра я отправился к нему и был немедленно принят так же благосклонно, как и первый раз.
- Ваше положение не переменилось? -- с участием спросил он.
- Нет, ваше превосходительство, оно все то же. Здесь я изложил перед ним план, который недавно пришел мне в голову. Некто С., по повелению покойного императора, пользовался от университета пятьюстами рублями годового пенсиона, пока не кончит курса. Ему оставалось пробыть в университете еще год: но он недавно исключен из него за дурное поведение. Пятьсот рублей, которые ему еще следовало бы получить, таким образом остались в казне университета. Я хотел просить, чтобы сия сумма была выдана мне в виде ссуды с тем, чтобы по окончании моего курса вычитать оную из жалованья в том месте, где буду я служить.
- Знаю, ваше превосходительство, -- прибавил я к сему, -- что сей заем требует обеспечения, но я не имею ничего, кроме жизни. Следовательно, в случае моей смерти университет теряет свои деньги. Но во всяком другом случае смею уверить, что они будут возвращены.
- Это бы можно сделать, -- отвечал попечитель, -- если бы университет имел деньги, но он весь в долгу и каждый год занимает тысяч до двадцати. Я хочу предложить вам нечто другое. Очень скоро надеюсь я перейти в университет, если только не изменятся обстоятельства. Тогда я дам вам квартиру у себя и место в моей канцелярии, которое принесет вам рублей пятьсот в год. Занятия по канцелярии не будут идти вразрез с вашими университетскими занятиями. Итак, прошу вас, побывайте у меня опять недели через полторы.
После этого он еще очень ласково со мной разговаривал. Между прочим, я узнал от него, что по университету готовятся важные преобразования. Хотят восстановить у нас классическую ученость, и потому самый университет, может быть, уничтожат, обратив его опять в педагогический институт, для того чтобы Россия не нуждалась в учителях и профессорах».
«Весь месяц прошел в заботах об экзаменах. Важнейшие предметы окончены. Остаются богословие и естественное право. Я во всех получил первые отметки. Товарищи, с которыми мы вместе готовились, тоже отличились по всем предметам, особенно по истории философии, для которой мы не пощадили ни трудов, ни времени. Профессора называют наш курс цветом университета. Более прочих заслужил похвал Александр Дель, молодой человек с умом основательным, с благородной душою и страстью к науке. Я много трудился над диссертацией "О политической экономии вообще и о производимости богатств как главнейшем предмете оной". Не скажу, чтобы я доволен был ею: я не успел еще так, как должно, вникнуть в сию важную науку. Бутырский хороший профессор словесности, но политическую экономию плохо читает. Он в вечном противоречии с самим собою: сегодня утверждает одно, а завтра опровергает. Кафедра политической экономии, очевидно, не по нем. Познания его в ней поверхностны. Очень жаль, что сия высокая наука не имеет у нас лучшего преподавателя. Многие, однако, полагают, что дух ее не согласен с существующим у нас порядком вещей и потому преподавание ее у нас обставлено большими трудностями.
Весь этот месяц прошел для меня в большом напряжении. Диссертация, которую пришлось написать в две недели, приготовление себя и товарищей к экзаменам, дела в канцелярии, тягостные нужды -- все сразу скопилось и налегло на меня. Попечитель день ото дня ко мне благосклоннее. Он говорит со мною не как с подчиненным, а как с близким человеком. Доверие его глубоко меня трогает, а занятия с ним развивают во мне сноровку к делам.
Экзамен из богословия. Сошел отлично.
Экзамен из естественного права, и последний. Новый курс положено начать в среду, на первой неделе Великого поста.
Подводя итоги прошедшему учебному году, нельзя не заметить, что не все молодые люди в университете одушевлены одинаковою любовью к науке. Часть студентов учится только для аттестата, следовательно, учится слабо. Конечная цель их не нравственное и умственное самоусовершенствование, а чин, без которого у нас нет гражданской свободы. Ввиду последнего обстоятельства, конечно, нельзя слишком строго к ним относиться, да и не к ним одним, а и ко всем, одержимым у нас страстью к чинам, которую Бутырский метко называет чинобесием.
Диссертация моя была читана в совете университета и одобрена для публичного чтения.
Попечитель сделал обо мне представление министру следующего содержания: «Студент философско-юридического факультета Александр Никитенко, окончивший с отличным успехом второй курс оного, по бедности своей находится в затруднительном положении. Желая сохранить университету сего молодого человека, показывающего большие дарования и прилежность, и вместе с тем употребить с пользою по моей канцелярии в те часы, в кои он свободен от ученья, дабы не отвлечь его от главного его предмета, я испрашиваю у вашего высокопревосходительства позволения производить ему 500 р. в год жалованья из сумм, определенных для нашей канцелярии»».
«Профессор Сенковский отличный ориенталист, но, должно быть, плохой человек. Он, по-видимому, дурно воспитан, ибо подчас бывает крайне невежлив в обращении. Его упрекают в подобострастии с высшими и в грубости с низшими. Он не любим ни товарищами, ни студентами, ибо пользуется всяким случаем сделать неприятное первым и вред последним. Природа одарила его умом быстрым и острым, которым он пользуется, чтобы наносить раны всякому, кто приближается к нему.
Один из казеннокоштных студентов, весьма порядочный и даровитый юноша, желавший посвятить себя изучению восточных языков, был выведен из терпения оскорбительными выходками декана своего факультета, Сенковского, и решился не посещать больше его лекций. Это взбесило последнего. Не умея и не желая заставить любить слушателей свои лекции, он вздумал гнать их туда бичом. Увидев как-то студента, о котором говорено выше, он начал бранить его самым неприличным образом и в порыве злобы сказал в заключение:
- Я сделаю то, что вас будут драть розгами: объявите это всем вашим товарищам. Не говорите мне об уставе -- я ваш устав.
Студенты крайне оскорбились и заволновались. Между ними есть способные и хороших фамилий. Грубость Сенковского тем более поразила их, что все другие профессора здешнего университета, ректор Дегуров и попечитель Бороздин, приучили их к самому вежливому и благородному обращению, отчего и между ними возник дух, вполне соответствующий сему месту.
Товарищи бросились ко мне с просьбами довести до сведения попечителя о неприличном поступке Сенковского и о пагубных последствиях, могущих произойти от его дерзостей. Не говоря уже, что он, чего доброго, таким образом отвратит от университета многих молодых людей, но еще может нарваться на такого студента, который не выдержит и дерзостью ответит на его дерзость. Само собой разумеется, что это было бы несчастием, которое гибельно отразилось бы на всем заведении. Я от имени товарищей просил попечителя принять меры против грозившего зла. Он велел ректору объявить Сенковскому выговор. Должно полагать, что последний теперь перестанет обращаться с людьми так бесцеремонно, как с египетскими мумиями, от которых нечего ждать отпора».
«Сегодня новый профессор богословия, Бажанов, начал свое поприще в университете. Он будет читать нам нравственное богословие, чем и окончится полный трехлетний курс богословия, начатый предшественником его, доктором богословия и профессором еврейского языка, Павским. Последний обладает глубокими, обширными познаниями, и в этом отношении никто не сравнится с ним. Но привлекательная личность Бажанова, его искусство излагать свой предмет просто и выразительно, стремление к духу, а не к букве - все это хоть немного смягчает для нас потерю Павского. В богословских лекциях наших вообще господствует здравый философский дух, который ставит религию на твердую почву, недоступную для фанатиков.
Надо сознаться, что духовные учителя у нас часто преуспевают в науках больше светских профессоров. Я думаю, что это, помимо многих других причин, объясняется еще тем, что общественная деятельность нашего духовенства замкнута в известные рамки, за пределы которых не может стремиться. Другие же наши ученые, не видя границ своему честолюбию, часто жертвуют для него наукой. У нас, например, есть один профессор, человек, впрочем, почтенный и с дарованием, но который нередко выходит на кафедру удрученный горем и кое-как сбывает с рук лекцию оттого только, что он, будучи уже коллежским советником, имеет Анну 3-й, а не 2-й степени. Попечитель, по доброте своей, видя его горе, наконец, дал ему слово сделать о нем представление, которое должно будет быть уважено. И этот человек не ребенок: ему уже лет под сорок, и он слывет в публике за умного, талантливого профессора».
«Государь император повелел отправить двадцать лучших студентов за границу для усовершенствования их познаний с тем, чтобы, возвратясь, они могли занять профессорские кафедры. По философии и правам будут отправлены в Берлин, а по естественным наукам в Париж. Попечитель, советуясь со мной сегодня о том, кого из наших выбрать для этой цели, предложил и мне отправиться с прочими. К этому есть одно препятствие - мое незнание иностранных языков, но Константин Матвеевич обещался устранить его: он хочет поехать к князю А.Н.Голицыну и просить его выхлопотать на сие разрешение государя. Он дал мне на размышление несколько дней и убеждал ничем не стесняться в моем окончательном решении.
Вот оно, и я искренно ему выскажу его. По возвращении из-за границы придется четырнадцать лет служить профессором по назначению правительства. Я люблю науку и жажду познаний, но не в качестве ремесленника, а главное, не могу помириться ни с чем, что хоть сколько-нибудь отзывает закрепощением себя. Раны от неволи еще слишком свежи во мне для того, чтобы я добровольно согласился еще раз испытать ее на себе, хотя бы и в смягченном и облагороженном виде. Соблазн усовершенствоваться в Германии, конечно, велик, но я предпочитаю свободно располагать своей будущностью в России. Да и выгоды от поездки вряд ли еще так существенны, как представляются с первого взгляда. Это не путешествие. Запрут на два года в Дерпте, на три в Берлине - вот и все. Но не в этом дело, а в вышесказанном. Завтра же все это выскажу попечителю, который в отношении меня является настоящим попечителем моей судьбы».
«Давно уже ничего не писал я на этих страницах. Приготовления к экзамену отнимали у меня все время. Это уже последний: с окончанием его окончится период моего студенческого существования - и я гражданин.
Сегодня наш курс экзаменовался в римском праве. Мне досталось говорить об опеке. Профессор В.В.Шнейдер похвалил меня, но сам я недоволен своими познаниями в этом предмете. Да и трудно было, по правде сказать, много успеть в сей обширной и сложной науке, записки по коей выданы нам профессором всего за полторы недели до экзамена. Сами же мы не составляли их, потому что он обещал с самого начала дать нам свои».
«Неприятное происшествие! Вчера состоялось в университете факультетское собрание, на котором должны были решать, кого из выпускных студентов нашего курса произвести в кандидаты. Сегодня вбегает ко мне наш Михайлов в большом расстройстве и сообщает, что он не удостоен звания кандидата. Признаюсь, я тоже этого не ожидал, ибо, хотя он не отличался особенною усидчивостью в занятиях, однако ничем не уступает в познаниях тем студентам, кои получили сию степень в прошлом году.
Это несчастие крайне огорчило моего товарища, тем более что он был уверен в противном. Я сам боялся за него меньше, чем, например, за Армстронга. Теперь он именем дружбы заклинал меня спасти его ходатайством перед попечителем. Я и без его просьбы уже решился на это и на переговоры с профессорами, ибо беда еще не совсем неотвратима. Совет не утвердил еще определения факультета, хотя дела сего рода непосредственно принадлежат последнему.
Я тотчас оделся и пошел к попечителю. Тронутый до глубины сердца положением моего бедного товарища, я с жаром просил Константина Матвеича Бороздина оказать ему помощь. Михайлов постоянно пользовался любовью товарищей, начальства и общества: что подумают они о нем (не говоря уже о его родителях), когда узнают, что он не с такою честью оставил университет, как они надеялись. Да и, право же, это незаслуженно!
Представления мои подействовали. Благородный и добрый начальник обещался употребить в его пользу все свое влияние. По моему настоянию Михайлов полчаса спустя и сам посетил попечителя: тот обласкал его и обнадежил.
Причина, почему Михайлову отказывают в кандидатстве, та, что он, как говорят, не имеет полных четырех баллов в статистике, хотя во всех прочих предметах имеет их. Вечером был у Михайловых. Все они очень огорчены. Мишель в их глазах совершенство, и они не постигают, как профессора могут смотреть на него иначе. Надо признаться, однако, что Мишель слишком надеялся на свои способности и потому занимался довольно поверхностно и на экзаменах подчас отделывался фразами. Должно полагать, что это и было главною причиною его беды, а не 3 с половиной поставленные ему в статистике. Еще огорчило меня, что, пока я ходатайствовал за него у попечителя, он уже успел побывать у всех профессоров факультета и восстановить их против себя неуместною горячностью.
- Теперь вся наша надежда на вас, - говорили мне отец его и мать, - все зависит от попечителя, а вы пользуетесь его доверием.
- Что до меня касается, - возразил я, - я на все готов для товарища, который к тому же и умен и способен. Но пусть же он по крайней мере не восстановляет еще больше против себя профессоров. "Мы готовы исполнить желание вашего превосходительства, - могут они сказать Константину Матвеевичу, - но позвольте вам заметить, что это будет несправедливо". Тогда от последнего, конечно, нельзя и требовать, чтобы он не согласился с их приговором. Право давать ученые степени есть священное, неприкосновенное право университета: ни попечитель, ни министр не могут непосредственно мешаться в это.
Я хотел этими словами доказать Михайлову, как неблагоразумно поступил он, оскорбив профессоров, и посоветовал ему завтра опять съездить к ним и загладить сегодняшнее неблагоприятное впечатление, чтобы они по крайней мере не мешали мне действовать у попечителя.
уже говорил в пользу Михайлова с ректором университета. Между тем и сам Мишель был опять у профессоров. Они все укоряют его за то, что он не занимался так, как следовало и как мог по своим способностям. Но теперь они по крайней мере несколько смягчены учтивостью моего товарища.
Итак, сегодня ничего решительного по этому делу не последовало. Между тем на послезавтра назначено собрание университетского совета, значит, завтра надо пустить в ход все средства: после собрания совета уже будет поздно.
Сегодня попечитель говорил мне о деле Михайлова уже совсем другим тоном, чем сначала. Доброе расположение его вдруг точно исчезло.
- Все профессора, - сказал он мне, - против него. Они говорят, что он на лекциях был невнимателен, читал романы и "Северную пчелу", вместо того чтобы слушать, и на экзаменах не обнаружил твердого знания в науках. Скажи, что же мне делать?
Минута была решительная, и я истощил все мое красноречие, чтобы склонить Константина Матвеевича к тому, чтобы он поговорил за Михайлова с деканом факультета, от которого главным образом все зависело. Попечитель, наконец, обещался сегодня еще повидаться с ректором и деканом. Слава Богу, еще есть надежда!
Сейчас имел разговор с попечителем, который сильно огорчил меня. Он утвердился во мнении, которое я ему внушил о Михайлове, но зато сказал:
- Университет хочет в нынешнем году произвести слишком много кандидатов, и потому ваш факультет должен ограничиться двумя: тобою и Михайловым. Прочие должны довольствовать степенью студента.
«Итак, - подумал я, - бедные мои Армстронг и Дель, на вас должен пасть жребий, по справедливости заслуженный Михайловым!» Я старался по возможности доказать Константину Матвеевичу, что несправедливо обидеть в нынешнем году тех, которые в прошлом или будущем, несомненно, получили бы отличие, право на которое признано за нами всеми профессорами. Он молчал. Не знаю, убедил ли я его; в противном случае буду оплакивать свое рвение относительно Михайлова.
Михайлов объявил мне, что декан стал ласковее к нему, попечитель тоже подал надежду, но дело пока остается нерешенным: собрание университетского совета сегодня не могло состояться, потому что почти все члены филолого-исторического факультета больны. Опять надо ждать неделю, а может быть, и больше. Это и мне лично неудобно. Я не могу явиться к князю А.Н.Голицыну, пока не получу официально своей степени кандидата. Да и дела мои по службе тоже от того терпят.
Наконец сегодня состоялось собрание университета и молебствие, как всегда бывает при начале нового курса. Но нам еще не объявили наших ученых степеней.
Закон, в прошедшем году изданный, о недопущении на службу разночинцев, начинает уже оказывать свое действие - и на этот раз благодетельное. Нынешний год в университете было втрое больше слушателей, чем в предыдущем…
Сегодня в университете торжественно объявили всем кончившим курс студентам их ученые степени. По нашему факультету следующие произведены в кандидаты: из казеннокоштных Крупский и Чивилев; из своекоштных: Армстронг, Дель, Зенкович, Михайлов и я. Михайлов с восторгом бросился тут же ко мне на шею.
Затем мы все пошли благодарить нашего почтенного, любимого попечителя. Он принял нас ласково и просил поддерживать честь университета там, где будем служить».
«Философско-юридический факультет здешнего университета предложил мне занять кафедру естественного частного и публичного прав, которая по болезни профессора Лодия остается праздною. Я согласился с удовольствием. Это прекрасное средство к собственному моему усовершенствованию, особенно в дикции. Весь факультет единогласно был за меня. По его мнению, я, владея даром слова и добросовестным отношением к делу, мог бы принести университету большую пользу моими лекциями. Недоставало только утверждения университетского совета. Там ректор Дегуров, который ко мне недоброжелательно относится, восстал против моего назначения, и я был отвергнут. Вот его причины: «С некоторых пор мы беспрестанно получаем выговоры от министра и от попечителя. Никитенко пользуется доверием последнего, следовательно, он в этом виноват, следовательно, он не имеет философского духа, следовательно, не должен преподавать естественное право в университете». Сильно и убедительно! Признаюсь, мне крайне хотелось воспользоваться неожиданным предложением факультета, и потому неудача меня опечалила».
«Университет предложил мне на нынешний год кафедру политической экономии, которую буду занимать в качестве помощника ординарного профессора Бутырского…
Читал первую лекцию политической экономии в университете. Слушателей было много. Присутствовали также два профессора философско-юридического факультета, Шнейдер и Бутырский, и попечитель. Говорят, я с честью вышел из этого первого испытания. Но я сам недоволен. Я чувствовал смятение говорить перед большим собранием, точь-в-точь как и в прошлом году, когда я на публичном университетском акте говорил краткое похвальное слово покойному профессору Лодию».
«Сегодня экзаменовали моих студентов из политической экономии. Они отвечали, кажется, плохо; впрочем, не хуже, чем слушатели профессора Бутырского. Легко может случиться, что мне не дадут адъюнктства...
Сегодня профессор Бутырский изъявил мне свое удовольствие за экзамен моих студентов в политической экономии. Вместе с тем он сообщил мне, что я уже внесен в список преподавателей университета на нынешний год. Профессор Шнейдер тоже хорошо отозвался о моем экзамене. Значит, надежда на адъюнктство не совсем еще исчезла».
«Уже несколько недель продолжается в университете дело о моем адъюнктстве. Я представил сочинение. Факультет рассмотрел его и сделал заключение, что "сочинение сие доказывает не только большие познания автора, но и большие дарования, и притом написано красноречиво".
Один из профессоров, Пальмин, восстал против общего мнения и утверждал, что сочинение написано не красноречиво. Завязался спор, и дело отложено до следующего заседания. Все это не иное что, как игра мелких страстей. Сначала я вел себя дурно: негодовал, оскорблялся, грустил…
Сегодня подал я в университет просьбу об увольнении меня от преподавания политической экономии.
Задушевные предположения мои, святая цель действовать на ученом поприще, рушились. Мне казалось, что я призван к этому делу; я готовился к нему. Все говорили, что я имею к тому дарования. Сочинение мое одобрено факультетом. Один человек из всего университетского совета, профессор философии Пальмин, отнесся к нему неодобрительно. Удивительно, почему он, в начале моего студенчества так ласкавший меня, теперь на каждом шагу ставит мне препятствия? Он подал в университет возражение на мое сочинение: его осмеяли, но уважили, и меня отвергли -- по крайней мере выразили некоторую склонность к тому, чтобы отвергнуть. Мне остается одно: подать в отставку, и я это уже сделал. Мне тяжело сегодня, очень тяжело, ибо план целой моей жизни рушился…
Дело мое об адъюнктстве было рассматриваемо в совете университета. Мнение Пальмина отвергнуто, и положено баллотировать меня в следующее заседание. Профессор Сенковский сильно защищал мое сочинение против возражений Пальмина. Он своими едкими замечаниями сделал последнего смешным…
Сегодня Дель был у меня с известием, что я избран единогласно советом университета в адъюнкты по кафедре политической экономии. Десять шаров белых, один черный, и тот Пальмина.
Совет университета признал меня достойным адъюнктства на основании (как сказано в его представлении) "отличных дарований, успешного чтения сей науки (политической экономии) в течение двух лет и представленной мною диссертации, которая по познаниям и по изложению заслуживает полное одобрение". Это все, и больше, чем требует закон в таких случаях. Попечитель на основании всего этого сделал представление министру. Но сей последний - чего никогда прежде не делал -- потребовал мою диссертацию к себе. Вчера мне об этом сказывал Языков. Министр хочет отдать ее на рассмотрение в Академию наук. Тут добра не ждать. Академия не благоприятствует русским ученым. Министр говорил попечителю, что затрудняется утвердить меня в адъюнктстве потому, дабы не подумали, что мне дали это звание из уважения к моему посту при попечителе.
Я думал, что уже достиг берега, а на деле выходит, что опять брошен в пучину политического и общественного хаоса. Самое адъюнктство мне, наконец, опротивело. Точно оно не право мое, а милость, мне оказываемая…
Я не ошибся в моем предположении. Министр и без академии почти открыто дал заметить вчера попечителю, что обходит меня адъюнктством только потому, что я не немец. Диссертаций моих он никуда не отсылал: они смиренно покоятся у него в кабинете. Я обязался попечителю еще несколько дней не предпринимать ничего решительного…
Я и забыл записать в моем журнале, что меня, наконец, утвердили в звании адъюнкт-профессора политической экономии. Если я его достоин, зачем было тормозить дело, а если недостоин, зачем дали мне его теперь?».
«Опять был у товарища министра. Разговор с ним во многом вразумил меня относительно хода наших политических дел, нашего образования и прочее. Он опять выразил намерение дать мне кафедру словесности в качестве экстраординарного профессора. Конечно, мне это приятно, но я этого не искал. Бутырский же разглашает в публике, что я хочу лишить его кафедры с тем, чтобы самому сделаться ординарным профессором. Мне и в голову не приходила такая мысль. Я сегодня впервые услышал от Уварова, что Бутырского действительно удаляют из университета и на его место назначают Галича. Вечером попечитель послал меня к последнему с приглашением занять кафедру русской словесности…
Я решился советовать отдать кафедру словесности не Галичу, а Плетневу. Последний гораздо для нее пригоднее. Совет мой уважен. Я ездил к Плетневу с предложением: он согласился. Я буду при нем адъюнктом. Таким образом мне, конечно, труднее будет достигнуть ординарного профессора, но дело от того выиграет. И потому личные виды в сторону: всякая жертва, которую можно принести нашему бедному просвещению, священна. Галича же я предложил сделать профессором теории общих прав. С этою кафедрою он гораздо лучше справится, чем с русскою словесностью, к которой не подготовлен…
Сегодня читал я в университете первую лекцию из русской словесности, или, лучше сказать, речь, в которой хотел изложить дух моего преподавания. Слушателей собралось много, не одних студентов, но и посторонних. В результате должен сказать, что я читал дурно. По крайней мере я чувствую глубокое недовольство собой. Мне советовали написать речь и читать ее по тетради, но я, по обыкновению, хотел импровизировать, а для этого я был слишком взволнован и у меня не хватило присутствия духа. Вышло слабо и бледно, и я сошел с кафедры с весьма неприятным чувством…
Вторая лекция моя в университете была удачнее первой, а третья еще больше удовлетворила меня, но четвертая была опять несколько слабее. Я выражался не совсем определенно, и у меня недоставало полноты идей. Главное, что я до сих пор не могу преодолеть некоторой застенчивости при появлении на кафедре и оттого бываю неровен. Со временем, вероятно, это пройдет, и я вместе с равнодушием приобрету и развязность, от недостатка которой теперь страдаю».
«И последний мой экзамен сошел недурно. По окончании его мы трое: Плетнев, Шульгин и я, отправились к первому. Здесь составился род конференции для противодействия в университете всякому нечистому духу в ученом и нравственном отношении. Мы дали друг другу слово сохранять строгое беспристрастие при переводе студентов на высшие курсы и при раздаче ученых степеней; бить, сколь возможно, схоластику и т.д. Оба мои товарища сильно вооружены против профессора философии Фишера, которого поддерживает министр.
Немного спустя мы пошли к князю, и тут беспристрастие наше встретило свой первый камень преткновения: Плетнев просил попечителя за плохого студента, брата одного из своих друзей».
«Гоголь, Николай Васильевич. Ему теперь лет 28--29. Он занимает у нас место адъюнкта по части истории; читает историю средних веков…
Вот случай из его жизни, который должен был бы послужить ему уроком, если бы фантастическое самолюбие способно было принимать уроки. Пользуясь особенным покровительством В.А.Жуковского, он захотел быть профессором. Жуковский возвысил его в глазах Уварова до того, что тот в самом деле поверил, будто из Гоголя выйдет прекрасный профессор истории, хотя в этом отношении он не представил ни одного опыта своих знаний и таланта. Ему предложено было место экстраординарного профессора истории в Киевском университете. Но Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания, потребовал звания ординарного профессора и шесть тысяч рублей единовременно на уплату долгов. Молодой человек, хотя уже и с именем в литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры - и какой кафедры - университетской! - требует себе того, что сам Герен, должно полагать, попросил бы со скромностью. Это может делаться только в России, где протекция дает право на все. Однако ж министр отказал Гоголю. Затем, узнав, что у нас по кафедре истории нужен преподаватель, он начал искать этого места, требуя на этот раз, чтобы его сделали по крайней мере экстраординарным профессором. Признаюсь, и я подумал, что человек, который так в себе уверен, не испортит дела, и старался его сблизить с попечителем, даже хлопотал, чтобы его сделали экстраординарным профессором. Но нас не послушали и сделали его только адъюнктом.
Что же вышло? "Синица явилась зажечь море" - и только. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям. Надобно было приступить к решительной мере. Попечитель призвал его к себе и очень ласково объявил ему о неприятной молве, распространившейся о его лекциях. На минуту гордость его уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности.
Вот чем кончилось это знаменитое требование профессорской кафедры. Но это в конце концов не поколебало веры Гоголя в свою всеобъемлющую гениальность. Хотя после замечания попечителя он должен был переменить свой надменный тон с ректором, деканом и прочими членами университета, но в кругу "своих" он все тот же всезнающий, глубокомысленный, гениальный Гоголь, каким был до сих пор».
«Достопримечательное заседание в совете университета. В Московском и других университетах русских ученое сословие не считало предосудительным брать взятки при экзаменах чиновников. Наш не имел этой славы. Однако с некоторых пор и сюда стал вкрадываться продажный дух, впрочем общий всем учреждениям в России. Три или четыре человека из здешних профессоров уже приобрели известность в этом отношении, гораздо большую, чем в ученой своей деятельности. Несколько других сочли своею обязанностью выставить это обстоятельство перед князем и возбудить его к противодействию: ибо чем больше общество будет проникнуто доверием к нравственному достоинству ученого сословия, тем больше влияния будет иметь последнее на образование в России. Пусть хоть оно одно в России будет проникнуто духом чести!
Князь решился явиться в совет университета будто для совещания по разным делам, но на самом деле чтобы дать почувствовать всем, сколь необходимо нам сохранить честь сословия в этом отношении. Он исполнил это тонко и хорошо».
«Возвратились из-за границы студенты профессорского института. У меня были уже: Печерин, Куторга-младший, Чивилев. Калмыков приехал прежде....
Князь-попечитель призывал меня на совещание, кого из возвратившихся из-за границы оставить при Петербургском университете. Для прав я предложил Калмыкова и Редкина; для истории Куторгу, Михаила Семеновича; для политической экономии - Порошина; для греческой словесности - Печерина; для латинской - Крюкова. Князь намерен сильно настаивать, чтобы этих людей дали нашему университету, но мало надеется отстоять Печерина и Крюкова. Другие университеты тоже нуждаются в профессорах. В министерстве сильно хлопочут об усилении хорошего состава профессоров по всем русским университетам.
Попечитель, между прочим, сообщил мне, что новое образование округов уже скоро состоится. Университет устраняется от всякого участия в собственном управлении. Власть сосредоточивается в лице попечителя и его совета.
Слушал пробные лекции, читанные в академии Куторгою и Луниным. Обе по части истории. Один начал историю средних веков, другой новую. У Куторги нет дара слова и вообще особенного таланта; но с практикою он сделается хорошим и полезным преподавателем. Уже и то много, что он читал не по тетради. В нем, кроме того, видна свежая, юношеская любовь к своему предмету. Лунин читал почти всё по тетради, несколько напыщенно и витиевато».
«Введены новый устав и новые штаты в университетах. Я получаю теперь 3900 рублей жалованья, вместо 1300: заметная разница! Но это преобразование, однако, многим дорого стоит. Тринадцать профессоров и адъюнктов получили увольнение и не знают теперь, куда им деться. Бутырскому оставалось года полтора дослужить до пенсиона в пять тысяч рублей: он уволен с 2000. Исключен также Постельс, человек с дарованиями и со сведениями, совершивший путешествие вокруг света, получивший одобрение от знаменитого Кювье. Кто же может быть уверен в прочности своего положения? Каждый из нас поневоле должен кроме университета искать других занятий, чтобы вдруг, если вздумается начальству, не остаться без куска хлеба. Пример Бутырского особенно печален. Он служил долго и имел блестящую репутацию: ничто не спасло его. Министр давно за что-то сердит на него. Долго недоумевали, каким образом уцелел Сенковский. Теперь объяснилось: он создание профессора Грефе, а Грефе близкий друг министра».
«Вчера был акт в университете. Я читал отчет за прошедший академический год и речь «О необходимости философского или теоретического изучения словесности». Публика приняла и то и другое одобрительно. Когда я сошел с кафедры, меня осыпали приветствиями».
«Пишу диссертацию для получения степени доктора. Сроку остается несколько дней. Нам, то есть профессорам до устава, дано право получить эту степень без экзамена, по одной диссертации, которую должно, однако, защищать публично. Эта травля ученых уже была в университете недели две тому назад. Устрялов, профессор русской истории, защищал свою диссертацию "О возможности прагматической русской истории в нынешнее время". Странная задача: прагматическая история в наше время, при нынешней цензуре и источниках, не очищенных и не разработанных критически, - да разве это мыслимо? Немудрено, что Устрялов защищался слабо против возражений Плетнева, особенно Германа и Литвинова, бывшего профессора в Виленском университете. Последний вышел на арену, когда Устрялов начал доказывать, что Литва всегда составляла часть России; попечитель испугался, как он сам потом мне говорил, чтобы не вышло соблазнительного спора, а потому он поспешил прекратить диспут.
Чижов защищал какую-то новую теорию Остроградского о равновесии жидких тел. Тут, разумеется, я ничего не понял, но знатоки говорят, что Чижов на все возражения отвечал дельно и искусно. Плетнев разгорячился за Карамзина. Когда будут у нас спорить за идеи, а не за лица и выгоды?..
Праздники, но я очень занят своей докторской диссертацией. Она должна быть напечатана к 29 числу, 30-го уже разослана кому следует, а 31-го надо уже защищать ее. Совет, впрочем, уже утвердил меня в звании доктора философии. Диссертация печатается у Смирдина. Спасибо ему: он велел елико возможно спешить.
Чтение и защита моей диссертации отложены князем и министром. Они считают докторство мое делом решенным с тех пор, как совет университета меня утвердил в нем».
«Шульгин, наш профессор истории и ректор, имеет общий ум. Говорит точно и приятно, хотя без особенной силы. Но ректорство не удалось ему: он почти в постоянных столкновениях с попечителем и с товарищами, из которых многие к тому же старше его и по летам и по службе. Подчиненные в свою очередь не любят его за то, что он не особенно с ними ласков; но у него редкая, похвальная черта, особенно для ректора университета: он не способен к лести и искательству перед сильными».
«Лекции мои в университете идут успешно. Мне иногда удается увлекать моих слушателей. Я ратую против всяких полумыслей и полувыражений в литературе, против мишурного блеска и неестественности. Много мешает мне, конечно, незнание иностранных языков: мне от этого недостает материала для сравнений и фактов, для общих исторических выводов. Стараюсь пополнить этот пробел чтением всего, что переведено и переводится на русский язык. А пока главная моя цель: согревать сердца слушателей любовью к чистой красоте и истине и пробуждать в них стремление к мужественному, бодрому и благородному употреблению нравственных сил. Если мне это удастся хоть в слабой мере, сочту, что я не даром трудился».
«Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, - так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю свое прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему.
Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в корпорации, нести гроб Пушкина - могли бы «пересолить», как он выразился».
«Вчера защищал публично в университете мою диссертацию на степень доктора философии «О творческой силе в поэзии или о поэтическом гении» и сошел с поля битвы победителем. Оппонентами моими были: профессор философии Фишер и профессор русской словесности Плетнев. Началось дело в половине первого часа, а кончилось в половине третьего. Собрание было столь многочисленное, что произошла даже давка. Ректор предварительно прочел мою биографию. Я крепко держался в моих окопах и не терял присутствия духа. Публика выразила свое полное удовольствие. Но вот что было мне особенно приятно. После диспута главные члены университета подошли к присутствовавшему здесь Константину Матвеичу Бороздину, прежнему попечителю, и благодарили его от имени университета за то, что «он воспитал и приготовил меня». Мой добрый покровитель и друг был тронут до слез.
Вечером собралось ко мне человек до тридцати. Был ужин и, как водится, пили тосты в честь нового доктора».
«Приемные экзамены в университете. Между экзаменующимися никого с особенно выдающимися способностями. Ученики гимназии вообще лучше подготовлены. Аристократы хотя так же плохо приготовлены, как и прежде, однако приступают к экзамену с большим страхом: и это уже недурно».
«Едва возвратился князь М.А.Дондуков-Корсаков, наш попечитель (он провел восемь месяцев за границею), как в университете начались уже так называемые «истории». Он сказал речь студентам, в которой приглашал их «во всем прямо и непосредственно к нему относиться» и заверял их, что он «всегдашний их защитник». Студенты вообразили, что они могут не слушаться инспектора и оскорблять профессоров.
На другой же или на третий день после речи попечителя Куторга-младший читал свою лекцию из истории. Какой-то студент, недовольный тем, что Куторга дал ему дурные отметки на экзамене, начал шуметь в аудитории и смеяться. Куторга ему заметил: «Вы ведете себя неприлично». – «Я веду себя так, - отвечал студент, - как вы того заслуживаете», - и принялся обвинять Куторгу в противонациональном направлении его лекций. Через день Куторге уже совсем не давали читать лекций: одни свистели, другие аплодировали; профессор принужден был удалиться с кафедры. И это не единичный случай: нечто подобное было уже и с другими. Как бы не пришлось студентам за то поплатиться! Но кто главный виновник этого?»
«Там же, в Кушелевке, обработал два важных дела: мнение о необходимости преподавания русской словесности для студентов юридического факультета и проект закона о периодических изданиях.
Первое возникло по следующему поводу. Декан юридического факультета и профессора представили в совет университета проект об уничтожении в этом факультете некоторых вспомогательных предметов, в том числе и русской словесности, для облегчения студентов, будто бы обремененных науками. Но это неверно. Декан считал науки юридические не по курсам, а гуртом, и оттого их вышло много. Сверх того, у них на юридическом факультете история римского права и римское право, законы о полиции вообще и предупредительная полиция считаются предметами отдельными. При таком раздроблении наук немудрено насчитать их десятка три, четыре. На этом основании декан положил исключить из факультета: русскую историю, всеобщую историю и русскую словесность.
Но тут была другая тайная причина, а именно: угодливость студентам из аристократов, которые предпочитают юридический факультет остальным. Эти молодые люди занимаются наукой между прочим, и потому, конечно, каждый предмет считают для себя обременительным. Для исследования этого дела по моему настоянию была назначена особая комиссия. Я в качестве одного из ее членов написал мнение и читал его. Оно оказало свое действие, и теперь положено отменить меру, придуманную юридическим факультетом, и оставить все по-прежнему».
«Сегодня начались в университете приемные экзамены. Это самая тяжелая, самая нелюбимая часть моих профессорских обязанностей. Рыться в мозгу около сотни мальчиков и часто приходить к крайне неутешительным выводам относительно научной подготовки и степени умственного развития этих будущих граждан - неблагодарная работа и действующая на меня расслабляющим образом. Сегодня экзамен длился с девяти часов утра и до трех. У меня под конец еле шевелился язык.
Всю последнюю неделю много думал о моих лекциях в наступающем учебном году. Намеревался сначала кое-что изменить в порядке изложения идей, но потом оставил все по-старому. Главная задача моя в самых идеях, в их духе и в слове, которое действовало бы на умы и пробуждало в слушателях стремление к высокому, к гуманному. У всякого общественного деятеля свои элементы силы, посредством которых он достигает желаемых результатов. Элементами моей силы я считаю мысль и слово, а не эрудицию. Мое естественное влечение -- обратить кафедру в трибуну. Я желаю больше действовать на чувство и волю людей, чем развивать перед ними теорию науки. Мне кажется, что я больше оратор, чем профессор. Познания у меня средство, а не цель. Я не "науковой" (зри "Москвитянин") человек, а человек мысли и чувства. Потому мне всего больше нужно для кафедры: 1) ясность, стройность и диалектическая гибкость мысли и 2) мощь слова. Я должен делать доступными моим слушателям такие истины, которые содействуют прямо и непосредственно их внутренней гармонии и ставят их в гармонические отношения с человечеством. Это - добро, и такому добру я должен и хочу содействовать».
«Весь месяц прекращено сообщение с Васильевским островом, и в университете нет лекций. Сначала Нева становилась, мосты были разведены. Вдруг оттепель: мосты нельзя наводить. Кое-как еще перебирались по шатким мосткам, да и то полиция часто запрещала. Наконец оттепель дошла до того, что лед на Неве сломало и река пошла, как весною. Третьего дня мост было навели, но сильный ледоход заставил опять развести его. Вчера - день моих лекций в университете. Я отважился пойти к Неве, но в заключение только полюбовался глыбами льда на ней и вернулся домой. Трудно будет потом соблюсти полноту и порядок в лекциях».
«Публичный акт в университете. Я произнес речь "О критике". Публика приняла ее с большим одобрением. Многие подходили благодарить меня. Были в публике лица, приехавшие нарочно только для моего чтения и уехавшие тотчас после него. Вообще я в настоящее время пользуюсь расположением публики; говорят, что лекции мои производят эффект: прекрасно, но надолго ли все это?.. Плетнев прочел свой отлично составленный отчет за истекший год. Вообще весь акт прошел прилично и торжественно, как это редко удается».
«Новое затруднение! Студенты вздумали выказать свое участие ко мне по случаю постигшей меня беды. Я читал в первом курсе лекцию: "Об отношении искусства к природе и о начале подражания природе". Правду сказать, я прочел ее с большим одушевлением: предмет богатый. Я кончил уже и сделал шаг с кафедры, как вдруг раздались громкие рукоплескания и крики «браво!» Студенты сплошной массой бросились ко мне. Я на минуту смутился, но быстро оправился.
- Тише, господа, тише, - сказал я студентам, - что вы! Остановитесь!
Мне удалось, наконец, выйти из аудитории, а их удержать в ней. Что из этого будет? Не знаю. Может быть, новая гроза!
До меня дошли слухи, что студенты замышляют устроить мне еще что-то вроде бывшего в понедельник. Я колебался: ехать ли мне в университет? Наконец решился ехать, чтобы не подать вида, что придаю важность подобным вещам. Читал в двух курсах - в первом и во втором; слава Богу, все обошлось спокойно!
Суббота. В прошедший понедельник вечером князь Волконский был во дворце. Он не говорил ничего государю о "происшествии в университете, но рассказал о том великой княжне Ольге Николаевне, которая отозвалась, что меня знает.
Между тем история моя возбуждает много толков в городе. Общественное мнение за меня; все клеймят Клейнмихеля. Говорят, на бале во дворце многие из знати выговаривали ему. Он извинялся перед Уваровым. Государь спросил у Бенкендорфа: знает ли он, что произошло в университете на лекции у профессора Никитенко? Бенкендорф отвечал, что знает, но что считает это мелочью, которая не заслуживает внимания, тем более что профессор Никитенко сам постарался восстановить на одно мгновение нарушенный порядок.
- Однако ж министр дурно сделал, что тотчас не уведомил меня об этом, - продолжал государь; - сказать ему это. А между тем подать мне список студентов, которые были на лекции в этот день.
Князь Волконский, которому все это передал его тесть, тотчас написал задним числом донесение министру о происшествии в университете, вследствие которого будто бы в тот же день он и министр сообща положили не доносить об этом государю как о пустяках, которыми не стоит его утруждать. Все это Бенкендорф передал императору вместе со списком студентов.
Государь сказал:
- Если все находят это дело неважным, то и мне остается то же делать. Посмотрим список!
Он пробежал его глазами и только заметил:
- Как мало известных имен!
Тем все и кончилось».
«Вчера в университете происходил выбор в ординарные профессора на вакансию, которая открылась с увольнением Шульгина. Кандидатов было несколько, в том числе и я. На мою долю выпало всего шесть белых шаров - очень мало. Все прочие были мне предпочтены. Профессор Фишер мне сказал:
- Вам оказали вопиющую несправедливость - но так должно быть. Кто имеет несчастную репутацию человека с дарованиями, тому посредственность никогда не отдаст должного.
Я на это отвечал:
- Товарищи мои вправе высказать мне свое недоброжелательство, и я имею право немедленно забыть это.
Разве я когда-нибудь полагал иначе, что могу и должен опираться не на один только свой труд? Итак, работать, работать!».
«Акт в университете, кончившийся и печально и смешно. Куторга (Степан) читал за Устрялова речь последнего «О Петре Великом как историке»; сам автор не мог читать по болезни. Профессор дочитал до того места, где Петр говорит о прутском походе. При словах: «Мы были окружены со всех сторон, нам надо было или умереть, или пробиться - один Бог...» вдруг в левом углу залы, у колонн, раздался шум, и несколько студентов опрометью бросились к дверям. В одно мгновение вся зала поднялась, полетели стулья, и публика беспорядочной толпой тоже ринулась к выходу. Суматоха, давка, всеобщее смятение! Толпа у дверей сама себе затруднила выход. Несколько человек бросились к окнам, разбили стекла и собирались выпрыгнуть на улицу. Кто-то поранил себе руки. Никто не знал причины смятения, но каждый находился под влиянием панического страха.
«Что это значит? - думал я. - Не пожар ли?» Нет: нигде ни дыма, ни огня. Между тем толпа все больше и больше напирала к дверям, непроизвольно увлекая и сталкивая отдельные личности. Меня столкнули с адмиралами Рикордом и Крузенштерном. Последнего сильно помяли. «Да в чем дело? Что случилось?» - спрашивал он у меня, а я у него. Министр, попечитель, архиерей Афанасий, ректор и большинство профессоров находились позади и меньше всех растерялись: по крайней мере они не метались, не толкались и даже делали попытки образумить ошалевшее юношество и публику. Наконец нескольким голосам удалось покрыть наполнявший залу шум. «Господа, остановитесь, ничего, ничего!»
И действительно, оказалось - ничего. Несколько студентов, расположившихся у колонн, услышали какой-то треск, вообразили себе, что колонны, потолок, хоры - все на них рушится, вскочили и ринулись к выходу. Публика, увлеченная их примером и чувством самосохранения, ничего не понимая, бросилась за ними. По приказанию министра позвали архитектора. На колоннах в самом деле оказались трещины, но только по штукатурке: они к акту были заново отштукатурены по верхам. От усиленной топки для осушки штукатурки она треснула в момент торжества и произвела суматоху. Вот все, что могли найти после тщательного освидетельствования, - по крайней мере в первую минуту.
Когда все немного опомнились, зала представляла небывалое зрелище: опрокинутые стулья, побитые стекла в окнах, на полу платки, перчатки, на лицах следы только что испытанного страха. Куда девалась напускная важность сановников... Министр закончил акт раздачею студентам медалей, но уже в другой зале. Затем все, посмеявшись сами над собой за свой испуг, благополучно разъехались».
«Министр приказал деканам наблюдать за преподаванием профессоров в университете, особенно наук политических и юридических. Последним ведено представить программы своих предметов, составив их так, чтобы «все ненужное или лишнее» было из них выпущено, но «не вредя достоинству и полноте науки».
В университете страх и упадок духа. Я присутствовал в заседании совета, в котором, между прочим, было читано предписание министра, чтобы ничто не печаталось от имени университета, что не сам университет издает. Да это же и не делалось! Очевидно, министр вербует факты для отчета государю: теперь конец года. Нужны пышные фразы, что приняты такие-то меры, сделаны такие-то распоряжения, запрещено то-то и т.д.
Между тем некоторые члены предложили вопрос: имеет ли право университет разрешать диссертации на ученую степень, что до сих пор он делал, придерживаясь смысла устава, и что принадлежит ему по праву. Ибо кто же будет цензуровать специальные сочинения, как не университет? Да притом разве университет не официальное место, и если ему не верить в этом, то как же верить в лекциях, где гораздо легче внушать мысли «опасные»? Некоторые члены, однако, порешили обратить это в вопрос и представить на разрешение министра. Я восстал против этого: самое сомнение в праве университета печатать самостоятельно диссертации обнаруживало преувеличенный страх, или, вернее, трусость, и совершенно ненужное уничижение, которое могло вредно на нем отразиться. Завязался спор. Приступили к собиранию голосов. За меня оказалось шесть, против меня одиннадцать. Любопытный факт, доказывающий, как настроены умы в университете».
«Университетский акт. Плетнев читал отчет за прошедший академический год, Срезневский - диссертацию по части русского языка и славянских наречий. Плетнев в своем отчете старался, сколь возможно, выставить пользу и безопасность университетского образования. Он искусно воспользовался некоторыми местами прекрасной статьи Порошина, на днях напечатанной в академической газете:
«Об ученых торжествах». Статья эта написана с целью защитить университеты от посягательства татар, которые только теперь и думают о том, как бы остановить в России науку и искусство под предлогом, что она-то, наука, и виновата во всем, что творится на Западе. Статья Порошина произвела сильное впечатление на людей просвещенных. Подействовала ли она на невежд? Это было бы всего важнее, ибо в наши печальные дни невежды располагают ходом событий. Но они ничего не читают.
На акте было довольно посетителей, много высшего духовенства, в том числе новый митрополит Никанор и знаменитый Иннокентий. Министр приехал почти к самому концу…
Актом, кажется, все остались довольны».
«Пробные лекции на должность моего адъюнкта при университете. Состязались четыре кандидата. Темою было: «О слоге вообще и о русских писателях, образовавших литературные школы в нашей словесности». Первый читал Лебедев - основательно, но крайне сухо. Второй - Сухомлинов: опять основательно, но в то же время умно и живо. На этих двух лекциях присутствовал и министр. Затем Введенский также выказал достаточно сведений, но изложил их неосновательно, непоследовательно, с наезднически-семинарским ухарством. Между прочим он очень неловко выразился, говоря о Ломоносове, что тот так много сделал «потому, что был мужик». Тимофеев говорил также очень хорошо. Общее мнение - кроме интригующих за Введенского - в пользу Сухомлинова и Тимофеева, и особенно склоняется в пользу первого».
«Читал в факультете мое донесение о диссертациях студентов, представленных на золотую медаль. Задача состояла в разборе Сумарокова, Фонвизина, Княжнина и князя Шаховского. Представлены три диссертации. Одна никуда не годится. Две превосходны. Авторы последних очень серьезно отнеслись к делу. Они написали много, а главное, умно, добросовестно - одним словом, прекрасно. Я потребовал у факультета по золотой медали для каждого. К счастью, нашлась одна в экономии: факультет и совет согласились на этот раз выдать две медали. Одна из этих диссертаций написана студентом IV курса Пыпиным, другая - студентом II курса Миллером».
«Недовольство моими лекциями в университете, которое я несколько времени ощущал, слава Богу, прошло. Я опять овладел собою, и это отражается и на моих слушателях, которые кажутся наэлектризованными. Аудиторию мою посещают даже студенты, не обязанные меня слушать, из других факультетов».
«Акт в университете. Я читал речь: "Об эстетическом элементе в науке". Получил много похвал и благодарностей, но иные жаловались, что я тихо читал. Какой-то архиерей, сидевший возле Авраама Сергеевича, заметил, что "речь очень хороша, но в ней мало религиозного". Верно, он ожидал услышать с кафедры университетской отрывок из Четьи-Минеи или Патерика».
«Попечитель очень со мною любезен. Недавно он посетил мою лекцию в университете; я говорил о Державине. Когда я кончил, попечитель сказал: «Я никогда не слыхал литературной лекции столь основательной и изящной». Я сам о себе знаю только то, что все это время чувствую себя особенно одушевленным, - а мои лекции в университете - это часть моей души и та отрасль моей деятельности, для которой я сознаю себя всего больше приспособленным.
Вечером. Министр вернулся от государя. Я поехал к нему узнать, что там происходило. Государь был очень милостив. Грамота Московскому университету подписана с замечанием, что она очень хорошо написана. Записку о допущении в Московский и Петербургский университеты неограниченного числа студентов государь прочел внимательно, сказал, что он очень доволен здешним университетом, но разрешил принимать в оба университета сверх 300 еще по 50 только. Наследник, присутствовавший при докладе, вместе с министром просили еще увеличить это число.
- Не опросите меня, - сказал государь, - довольно на этот раз. А там - посмотрим».
«Сегодня открытие восточного факультета в университете. Молебен, речи профессоров Попова и Казембекта, завтрак. Я был приглашен в качестве члена и делопроизводителя комитета, занимающегося устройством факультета, а главное - в качестве того, кому принадлежала первоначальная мысль открыть факультет вместо предполагаемого отдельного института».
«Диспут в университете, которому подвергся мой адъюнкт Сухомлинов, ищущий степени доктора. Оппонентами были я и Касторский. Автор защищал свою диссертацию «О литературном характере древней русской летописи». Тут много фактов. Защищался автор хорошо».
«Экзамен IV курса в университете. В словесности бывает так, что у кого нет природной способности к несколько возвышенному образу мыслей, тот мало дельного может тут сказать. Голые факты литературы без умного и обстоятельного анализа ничего не значат. Некоторые из студентов оказались хорошо мыслящими, но по крайней мере половина их кое-как плелась за высшими понятиями, путаясь и спотыкаясь».
«Акт в университете. Я читал отчет. Всеобщее, а со стороны многих даже жаркое одобрение. Я в отчете коснулся некоторых вещей, о которых в прежних отчетах не говорилось, да и не могло говориться. Между прочим всем понравился мой отзыв о Мусине-Пушкине».
«Читал сегодня по просьбе студентов и с согласия начальства речь студентам о цели и значении предпринятого ими «Сборника» и о литературных средствах достигнуть этой цели. Присутствовали ректор и многие из профессоров. Огромная зала (амфитеатром) была битком набита. Были и посторонние посетители. Прочитав до того лекцию, я чувствовал себя несколько утомленным, тем не менее импровизированная речь моя, хотя я сам и желал бы ее получше, была принята хорошо. Раздались аплодисменты, крики «браво», топанье ногами и т.д. Товарищи-профессора тоже весьма одобрили. Значит, дело можно считать удачным.
Цель моя была наэлектризовать юношей, возбудить в них благородное рвение к предпринимаемому ими делу, но вместе и воздержать их от непосильных стремлений во что бы то ни стало к авторской славе и внушить им уважение к общественному мнению. Я при этом случае припомнил им слова Талейрана, который сказал, что он знает кого-то умнее себя и Наполеона: этот кто-то — все».
«Новые колебания Авраама Сергеевича. На днях он сообщил князю Щербатову о слиянии Педагогического института с университетом как о деле решенном. А сегодня при случайной встрече со мной, жалуясь на бедность университета, заметил, что о слиянии этом и речи быть не может, что заведения не следует уничтожать и что государю это не понравилось бы.
— Но ведь, — возразил я, — вы сами, Авраам Сергеевич, были того мнения, что университет приготовляет лучших учителей, чем их давал до сих пор Педагогический институт; что закрытое заведение может образовывать ученых, а не учителей, которых гораздо вернее образует университет, где на умы действует не одна наука, но и жизнь.
— Да, это неоспоримо, — отвечал он.
— Ну, так на первом плане должна же быть польза, — продолжал я, — и если мы убеждены в ней, то и должны высказать свою мысль без уклончивости. Да и притом кто же думает об уничтожении Педагогического института? Дело идет не о закрытии его, а о соединении с университетом — соединении, которое усилит университет и улучшит самое образование учителей. А чтобы тут не было никаких даже сомнений, то назовите: «Центральный педагогический институт при С.-Петербургском университете».
Эта идея пленила его. Он опять стал просить меня написать это. Конечно, все это одни слова».
«Диспут в университете. А. Н. Пыпин защищал свою диссертацию на звание магистра: «О русской повести». Оппонировали я и Срезневский. Я взял за главное основание возражений — недостаток результатов о рассуждениях молодого ученого. Не видно, какие черты умственной, нравственной и эстетической жизни русского народа выражаются в дополнениях и переделках повестей, зашедших к нам из Византии и с Запада. Но с этой стороны только и можно было отчасти поражать диспутанта. Все остальное было неопровержимо. Пыпин защищался отлично. Было довольно много публики».
«Своровано — и где же? Между студентами! Студенты издают сборник, для чего у них собраны деньги. Один из молодых редакторов захватил в свои руки пятьсот рублей: от них и след пропал. Сегодня был у меня один из профессоров и с горестью рассказал мне это. Кроме того, он передал еще несколько других случаев, где студенты вели себя вовсе нехорошо. Да, это действительно и горько и обидно. Между тем попечитель, князь Щербатов, смотрит на все сквозь пальцы».
Никитенко, А. В. Дневник в трех томах. Т. 1: 1826-1857. – Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1955. – С. 8-11, 13-14, 16-19, 23-24, 33-34, 40-41, 44-45, 55-56, 60-61, 65, 68-71, 87-88, 90, 98-99, 110-113, 117-119, 147, 168-170, 173, 178-179, 185, 189-190, 192-193, 196, 198, 213, 225-226, 232-235, 240-241, 247, 255-256, 278-279, 287-288, 314-315, 323, 342, 359-360, 375, 378, 394-395, 417, 435, 441, 456, 458-460, 463.